Vladimir Azart Владимир Азарт (vazart) wrote,
Vladimir Azart Владимир Азарт
vazart

24 октября. Сор прозы

Из дневника Михаила Пришвина,

1945 год:
Поэтическая проза бывает в происхождении своем драматическая, как у Пушкина, Лермонтова, Бунина, Чехова, может быть живописная, как у Лескова, или скульптурная, как у Толстого Льва, музыкальная тургеневская или живописно-музыкальная, как гоголевская. Так значит, язык вмещает в себя все виды искусства.
Леонова в его приспособлении стало невозможно читать: какой-то вульгаризированный Эренбург. Читаешь и ни одному слову не веришь. Разгадываю его падение: каждый писатель теперь, отдаваясь государству, в душе своей считает это не падением, а необходимым маневром, надеется, что он обманет и улизнет. А со стороны государства, т. е. кто ему честно служит, такой писатель похож на рыбу, выброшенную на берег: корчится, надувается, прыгает, бьет хвостом.
Все происходит по малодушию. Слов нет, политики необходимы – так? Ну, и кланяйтесь, как Гете, и ж... даже лижи, но слово держи, слово не умрет.

1946 год:
Все эти Михалковы, Симоновы и проч. не имеют никакого преемства революционного и народного, для них правительство есть просто стул, на котором они сидят. Вот почему все им легко дается, успех, ордена, слава. Под ними сидят сторожевые существа, навострив уши. Это бездари, трепещущие за свое положение: Кирпотин, Субботский...
Постановление само по себе плохое, но мы должны из него сделать хорошее: постановление похоже на удобрение животное, какое-нибудь свиное, мы же похожи на растения, выращиваемые на этом удобрении. Так все прекрасное растет на говне.

1952 год:
Почему это бывает, что когда пишешь новую вещь, то все прежнее не ценишь; все заслуги свои исчезают, и даже о всех похвалах прежних думаешь: это они ошиблись? Так все прошлое меркнет, и остается только маяк впереди: «Вот теперь зато напишу, так напишу, по-настоящему».
Всякого со стороны, кто вникал в работу художника, удивляет, как художник смешно прикован к натуре: маленькая пичужка родится из яйца, какая-то случайная почка на ветке – и все это пишется, как оно есть. Кажется, будто дело не в родинке, не в почке, а в особом чувстве закона природы: делать не как самому хочется, а как это надо во исполнение закона природы.
С другой стороны, когда вещь готова и вещь вышла настоящая, то вся она, эта настоящая вещь, говорит о той, что художник сделал ее по своей добрей воле, как существо единственное и неповторимое, и как будто, рабски следуя закону природы, пришел к чему-то в ней небывалому.


Из воспоминаний Евгения Шварца о Борисе Житкове, которые он записывал, видимо, на листах ежедневника  1952 года. Если не хватало места под одной датой - он переходил на другую:

  • 24 октября .С годами убедился я в том, что вера в людях вообще часто остается неосознанной самими ее носителями. И от таких людей ты не требуешь символа веры. Напротив, скорее умиляет его отсутствие. Есть что-то трогательное, когда человек, повинуясь сам не зная чему, делает свою работу наилучшим образом, бывает добр, сам не зная почему, правдив вопреки собственным интересам. Эту человеческую особенность можно было бы назвать и мировоззрением, если неосознанное мировоззрение возможно. Так или иначе, эту неосознанную человеческую особенность уважаешь, повторяю, не требуя ни символа веры, ни теории. За исключением тех случаев, когда подобные люди начинают проповедовать, к чему их неосознанная вера понуждает чаще, чем хотелось бы. И в их жизни угадываешь систему их веры куда отчетливее, чем в их проповеди. Борис часами пилит на скрипке. Важная педагогическая дама с умилением повествует, как еще более важный человек сказал ей, когда она хотела подать милостыню: «Не плодите нищих». — «Фу, какая гадость!» — говорит ей Борис громко. Борис заводит рыжего кота и терпеливо дрессирует его. «Стань бёзьяном!» — кричит он, и кот мягко, как бы переливаясь, вздымается и стоит на задних лапках, широко раскинув передние. «Але гоп!» — и кот прыгает в обруч, пробивая бумагу. Борис рассказывает о своих путешествиях так, что его воспоминания становятся как бы и моими. Расхаживая вокруг стола, отчаянно улыбаясь, он говорит об Аравии, где солнце такой яркости, что тень кажется ямой.

  • 25 октября. Вода в заливе так прозрачна, что, когда идешь к берегу под парусом, кажется, что летишь по воздуху. Арабы показали длинный песчаный холм и сказали, что это могила Евы. Во время тайфуна на Тихом океане пальмы ложатся на землю, как трава, а воздух становится твердым, как доска, держит, если ты обопрешься на него. Станешь против ветра, откроешь рот — и ветер тебе забивает глотку, раздувает щеки.Многие его книжки вначале были рассказаны за столом или около стола. В этих коротких воспоминаниях — со скрипкой, дрессировкой кота, с поисками наибольшей выразительности, с резкостью, и прямотой, и упрямством — я чувствую веру Бориса. А в прямых проповедях уловить ее не мог.


Из дневника Юрия Нагибина за 1968 год:

• 24 октября. А что если попробовать взглянуть на свою жизнь со стороны. Ведь я как-никак писатель, и не исключено, что, сдохнув, сохраню для кого-то интерес. Кто знает, «как наше слово отзовется»! И вот этому грядущему читателю будет глубоко безразлично — пустили меня на Олимпиаду или нет, поехал я в Англию туристом или остался на Пахре. Он даже не поверит, будто для меня всё это что-то значило. Он, глядишь, скажет: поменьше бы шлялся по белу свету, — не может он без Люксембурга! — а побольше бы рассказов писал. Впрочем, и сейчас находятся люди, которые думают, что я кокетничаю, жалуясь на свои неудачи с поездками. Им кажется, что я езжу более чем достаточно и что вообще, грош цена этим поездкам. Они не верят, что, написав «Заброшенную дорогу» или «На кордоне», я могу придавать значение ухабам интуризма. А ведь признаться, я сам не верил куда более серьезным страданиям, скажем, Мюссе, брошенного Жорж Санд, или Пушкина, ревновавшего жену. Мне казалось, что, создав «Лорензаччо» или «Ненастный день потух», нельзя придавать значение внешней жизни. Это глупость. Не было бы их литературы, если б они не умели жить «внешней» жизнью с интенсивностью чувств, превосходящей обычные человечьи возможности. Вот этого начисто не понимает Я. С. Он уверен, что жизнь писателя мешает его литературе. На деле же, она является единственным материалом творчества. Жизнь вовсе не высокая, отвлеченная, умственная, а самая простая — с бытовыми невзгодами, слабостями, пороками, заблуждениями, страстями.
Возникла бы «Моя Венеция», если б я не огорчался до кишок своими неотъездами, если б умел царственно пренебрегать этими мелкими неудачами? Конечно, нет!
«Слишком жить стараешься, писать надо!» — сколько раз слышал я эту фразу от Я. С. А между тем лишь то, чем я жил, включая сюда всё низкое, и дало мне материал для писаний. И тут ничто не пропало даром. Да и все писатели «старались» жить: и Пушкин, и Толстой, и Достоевский, и Блок, и Горький, и Бунин — еще как! — и даже бедный, больной Чехов старался жить из последних силенок, отсюда и страшная поездка на Сахалин, и не менее страшный брак с Книппер. У человека избранного порок не становится уютным, он мучает, терзает и превращается в творчество.

Tags: 1945, 1946, 1952, 1968, 20 век, 24, 24 октября, Евгений Шварц, Михаил Пришвин, Юрий Нагибин, дневники, октябрь
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments