Vladimir Azart Владимир Азарт (vazart) wrote,
Vladimir Azart Владимир Азарт
vazart

29 марта. Шум времени

Купили в подарок другу книгу "Шум времени". Дарить ее еще не скоро, поэтому решил пока сам прочитать, вот сегодня по дороге на работу и начал. Американский писатель Джулиан Барнс пишет о русском композиторе Дмитрии Шостаковиче. Книга переводная, но при чтении даже мысли не возникает, что роман написан иностранцем - это впечатления от прочтения первых глав. Здесь я собственно о другом хочу сказать. В который раз у меня один информационный повод тут же притягивает другие. Ниже вы найдете дневниковые записи трех литераторов о шуме времени блокадного Ленинграда.

ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ
1942( в Москве):

29 марта. Опять воздушная тревога. В комнате громко говорит радио, и рокота зениток почти не слышно. Не уходили из номера, и это зря — надо было бы поберечь Муську. Я не то что совсем не боюсь, а как-то не могу решить — идти в убежище или нет.
Сегодня была на 7 симфонии Шостаковича. О, какая мука, что нельзя рассказать об этом Коле, какая обида и несправедливость, что он не услышит ее. Как он любил музыку, как благоговейно он относился к ней.
Я внутренне все время рыдала, слушая первую часть, и так изнемогла от немыслимого напряжения, слушая ее, что середина как-то пропала. Слыхали ли ее в Ленинграде, наши! Мне хочется написать им об этом. Может быть, это можно будет передать по радио. Я завтра зайду к Шостаковичу, подарю ему свою поэмку, попрошу его написать несколько строк для ленинградцев и, если удастся написать о концерте, отправлю в Ленинград с оказией.


ВЕРА ИНБЕР
1942 (в Ленинграде):
29 марта. Воскресенье. В шесть часов утра мы были разбужены громадной силы взрывами: их с большими промежутками было четыре. Задрожали земля и воздух. Неужели снаряды такой мощи?
Вечер. Сейчас мы узнали, что этим утром на железнодорожных путях у Ржевки рвались составы со снарядами, подожженные немецкими бомбами.
Я работаю сейчас мало, и это мучает меня. Поэма задвинута куда-то в угол. Я все рассыпала, растеряла. Многое утеряно безвозвратно.
А тут еще печка мучает. Холодно и дымно, а найдем ли мы печника и трубочиста — неизвестно. Был как будто один старый печник, но и тот на днях умер.
Сейчас, в эти дни, решается весенняя участь города: быть эпидемии или не быть? Вспыхнет какая-нибудь инфекция или нет? Дух замирает при мысли, что на Ленинград могут обрушиться тифы, дизентерии. У кого хватит сил перенести все это? И кто будет ухаживать за больными?
Весь город, все, кто только в силах держать лопату или лом, чистят улицы. А это все равно, что привести в порядок загрязненный Северный полюс: глыбы льда, торосы мусора, сталактиты нечистот. Есть много добровольцев. В «Ленинградской правде» помещена короткая беседа с одиннадцатилетним Фимой Озеркиным с Литовской улицы. Фима сообщил:
«Двор убирать нас никто не звал. Мы сами взялись, по своей воле. Вы заметили, что у нас во дворе большой снежной кучи нет? Это мы с Толей убрали. Завтра мы опять чистить будем».
Волнует, когда на набережной или на мосту вдруг видишь кусок уже чистого тротуара. Он кажется прекрасным, как поляна, покрытая цветами.
И желтая отечная женщина в закопченной шубе (видно, всю зиму не снимала), опершись на лом, глядит на очищенный ею клочок асфальта. А потом — снова за работу.
В городе новая деталь: все несут еловые и пихтовые ветви. Это витамины. Мы пьем настой из хвойных игл.
На всех дубах, особенно молодых дубках, кора срезана на высоте человеческого роста. Кору кипятят и пьют от желудочных расстройств: в дубовой коре много танина. Это вяжущее средство. Но ободранные деревья похожи на человека без кожи из анатомического атласа.
Недавно видела на улице невообразимо худую лошадь. Но раз она пережила эту зиму — возможно, что выживет.
Я очень сильно устаю. Я чего боюсь? Не бомбежек, не снарядов, не голода, а душевного изнеможенья, предельной усталости, когда начинаешь ненавидеть вещи, звуки, предметы. Недаром говорят, что побеждает тот, у кого крепче нервы. Я боюсь именно этого — ослабевших нервов, деградации, ущерба. Главное — я не могу писать.
Иду спать. А там — будь что будет!



ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ 29-31 марта описывает в своем дневнике 1957 года Ленинград осени-зимы 1941 года:

...только хлеб был основой жизни. А жизнь ото дня ко дню делалась неподвижней и теряла теплоту. Вот выходим мы из Дома писателей. У каждого бидон с мутной водой и по две ложки белой каши, не то овес, не то перловка. Со мной выходил, кажется, Рахманов. Когда мы идем по улице Воинова к Гагаринской, перейдя ее у Дома писателей, будни обрываются. Сильный блеск над крышей дома напротив, снег сметает, как метель, и дробь, вроде барабанной. Разорвалась шрапнель. И новый взблеск — чуть правее, новый удар. Мы скрываемся под воротами, и, странно сказать, все мы оживлены. Чем-то прервалась медленная удушающая рука будней. Блокада — это будни. Будни, нарастающие с каждым днем. Я увидел уже на улице людей с темными лицами и вопросительным выражением глаз. Даже укоризненным. Однажды вызвали меня на междугородную телефонную станцию. Маршак вызвал меня из Москвы. Разговор шел по радио, и меня предупредили, чтобы я не называл ни фамилий, ни городов. Но в первом же разговоре сделал ошибку. Спросил: «Зощенко в Москве?» И мне укоризненно сказал человек, следящий за нашим разговором: «Надо говорить: „Михаил Михайлович у вас?“ Других ошибок я не делал. Маршак расспрашивал о своих родственниках, о которых должна знать Габбе. Вызывал меня Маршак раза три, и каждый раз после этого шел я к Габбе. И эти дни выделялись из однообразия будней. И дорога на междугородную станцию на углу Марата и Невского, и дорога к Габбе, как путешествие по знакомым и незнакомым улицам. Вот тут я и встретил прохожих, которые смотрели на меня с укоризной и ужасом.

В те дни ты понимал одно: город умирает с голоду. И неизвестно — что тебе делать, где твое рабочее место. Правда — на наш дом бросили немцы штук тридцать зажигательных бомб. И этот вечер показался веселее других... И опять будни принялись душить нас голодом. Однажды я пошел с Женей Рыссом в гости к Селику Меттеру. Его брат, физик, очистил двести грамм денатурата. И мы немножко выпили. И когда возвращались домой, налево за Адмиралтейством, высоко в воздухе, вдруг мы увидели яркие и незнакомые вспышки и услышали очень громкие разрывы. И я удивился непривычному, праздничному чувству.

Да, самая сила звука радовала бессмысленно, без всякого основания, но тем более определенно. Вероятно, пушечные выстрелы, приветствующие адмиральский флаг, и всякого вида салюты исходили из этого самого бессмысленно праздничного чувства.
А город все умирал. То из одной, то из [другой] квартиры выносили зашитого в простыни мертвого, везли на кладбище на санках. Шел ноябрь 41-го, когда город еще держался на ногах. По слухам, умирало 20 000 в день. Но мертвых еще не бросали где придется. Но уже установилось во всем существе города нечто такое, что понять мог только переживший. Театры перестали играть. Пребывание театров в городе становилось бессмысленным. И Акимов, с которым я встречался все чаще, поднял разговор о том, что надо эвакуироваться. И чтобы я присоединился к театру. И мне хотелось уехать. Очень хотелось. Я не боялся смерти, потому что не верил, что могу умереть. Но меня мучила бессмысленность положения. Друзья, приезжающие с фронта, говорили, что в [городе] гораздо хуже. Там, на переднем крае, ясны были обязанности каждого. А тут, в блокаде, что было делать? Терпеть? Тем более что и на радио занимали меня все реже и реже. И даже бомбежка приумолкла. Подниматься на чердак не к чему было. Последний сильный налет состоялся в ночь на 7 ноября. А потом немцы словно оставили город доходить. Только от времени до времени устраивали обстрелы. Кажется, в конце ноября остановились трамваи. Я как-то на уроке естественной истории смотрел в микроскоп через растянутую перепонку лапы кровообращение лягушки. Двигались кровяные шарики и вдруг просто, без всякого изменения движения, без всякой вспышки остановились. Эта смерть поразила меня. И когда трамваи так же внезапно и просто остановились там, где их настигла судьба, я еще острее почувствовал смерть города. И голод, безнадежный голод! В начале декабря меня вызвали в Управление по делам искусств и сообщили, что числа 6-го я вместе с Театром комедии выезжаю из города. Чтобы готовился.
Tags: 1942, 1957, 20 век, 29, 29 марта, Вера Инбер, Джулиан Барнс, Дмитрий Шостакович, Евгений Шварц, Ольга Берггольц, дневники, записки читателя, книги нашего времени, март, упоминания
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 4 comments