August 9th, 2014

Я

9 августа. Украинское детство Арсения Тарковского

Девятым августа победного 45-го года датированы "Автобиографические записки" Арсения Тарковского. Записки коротки, в них поэт вспоминает свое украинское детство. Это интересно, почитайте, если раньше не доводилось или забылось.(Тексты и фото с сайта "Музей Арсения Тарковского в Интернете").


Я, Арсений Александрович Тарковский, родился в 1907 году, в городе Кировограде (тогда Елизаветграде) на Украине (тогда в Херсонской губернии).
Мой отец - Александр Карлович - был арестован по делу о покушении на харьковского генерал-губернатора; он принадлежал к партии Народной Воли. Под стражу он был взят со студенческой скамьи, он учился на юридическом факультете Харьковского университета.
Мой отец два или три года пробыл в одиночном, лет пять - в общем тюремном заключении, после чего был лет на десять выслан в селение Тунку (Туруханский край).
До ссылки и тюрьмы он был женат на Александре Андреевне Сорокиной, - она также была арестована одновременно с отцом, но вскоре вышла на свободу и, родив девочку - мою сестру Леониллу Александровну, умерла, кажется, от холеры.
В ссылку к отцу ездила очень любившая "Сашеньку" тетя Вера Карловна. Когда отца возили по тюрьмам из города в город, она сопровождала его и в далекую Тунку.
Отец говорил, что самой тяжелой тюрьмой была орловская, даже тяжелей Петропавловской крепости, где он тоже сидел.
Потом, возвратясь в Елизаветград, отец, находясь под гласным надзором полиции, служил в городском банке. К концу империи он был товарищем директора банка. В должности директора его не утвердили, несмотря на его большой авторитет в этой области.
На моей матери, Марии Даниловне, он женился 1902 году. От этого брака родились Валерий, мой брат (1903 г.), и я.
Арсеньево детство1
К 4-летию Арсения был сделан этот снимок с матерью и старшим братом. Фото И.Л.Бриль, 1911Арсеньево детство2
Автограф 1911 г. на обороте этой старой фотографии.

Арсеньево детство3
Фото И.Л.Бриль, 1913.

Отец знал греческий, латинский, французский, немецкий, английский, итальянский, польский, сербский языки. Году в 1915-м к нему стал ходить какой-то раввинообразный еврей: отец взялся за древнееврейский.
Его способностей к языкам я, к сожалению, не следовал. Учился я в гимназии Крыжановского, где были очень хорошие преподаватели. Гимназия (частная) была “классической”, но преподавание естественных наук там также было поставлено отлично, физический кабинет, химическая лаборатория были xopoшо оборудованы, различные коллекции — насекомых, минералов — были велики; нам, гимназистам, их часто показывали: Милетий Карпович Крыжановский был любителем естественных наук, хоть и был филологом.
Проучившись три года (1, 2, 3-й классы) в гимназии, я перешел в 6-ю группу трудовой школы, которая только что организовалась тогда.
Из одноклассников помню только Бондаренко, Слинченко, Заманского, Поволоцкого — а больше вспомнить не могу.
О школьных годах — потом, возвращусь к более ранним временам.
Я очень хорошо помню доктора Михалевича.
С Афанасием Михайловичем Михалевичем отец был в ссылке, в Тунке. Он был сослан по делу украинских социалистов.
В мое время он был сед той сединой, которая не оставляет ни на голове, ни в бороде, ни в усах ни одного темного волоса; роста был высокого, голубоглаз, — глаза его были добры до лучеиспускания. Волосы делились пробором слева. Летом он ходил в белой широкополой кавказской шляпе, чесучовом пиджаке, с палкой. Он был врач. Он лечил меня в детстве. От него пахло чистотой, немножко лекарствами, белой булкой.
Я много болел, и мне прописывали много лекарств.
Он отменял их все и лечил меня чем-то вкусным, на сиропах. Ничего, я выжил.
Афанасий Иванович был сковородист. Он почитал память старчика Григория, но религиозен, во всяком случае, слишком явно религиозен не был. А может быть, и был, но не в большей мере, чем другие наши знакомые.
Отец рассказывал, что в Тунке, где они жили вместе, он будил его по ночам: — Александр Карлович, вы спите? — Сплю.
— Ну, спите, спите.
Еще он любил, также по ночам, играть на скрипке и петь псалмы. Учился он, кажется, в духовной семинарии.
Он был несчастен в личной судьбе. Это касается его детей; жену он очень любил, как и она его. Он женился в ссылке на крестьянке, воспитал ее, обучил грамоте.
Она была очень умна, у нее глаза, казалось, видели тебя насквозь.
Дети его — несколько человек, все мальчики — умирали один за другим: один отравился нечаянно мышиным ядом мышьяком, другой застрелился уже взрослым, третий и четвертый тоже умерли как-то вроде этих.
Остался в живых только один сын, который был военным моряком. Он не любил и не уважал Афанасия Ивановича, и когда при Аф<анасии> Ив<ановиче> упоминали об этом его сыне, он отмалчивался и хмурился.
Однажды кто-то, уже после смерти отца, прибежал к нам и сказал, что Афанасий Иванович умер. Мы с мамой достали цветов, плача, побежали к нему и... встретили его на улице: он был жив и шел к нам. То-то радость была! Помню, как весело он смеялся, как был растроган тем, что мы с мамой так огорчились, прослышав, что он якобы скончался.
Афанасий Иванович очень любил отца и перенес эту любовь и на меня. Он один не смеялся над тогдашними моими — впрочем, довольно-таки дикими — стихами, выслушивал их внимательно, обсуждал их и читал мне стихи Григория Сковороды, которые я до сих пор помню: “Всякому городку нрав и права...” Я утешался тем, что мама и другие домашние смеялись не только над моими стихами, но и над стихами Сковороды, которые я так люблю и которые так хороши.
Тогда я был подражателем Сологуба, Северянина, Хлебникова, Крученых и, верно, еще кого-нибудь сразу.
Писал я стихи такие чудовищные, что и теперь не могу вспомнить их без чувства мучительного стыда, хоть мне и жаль, что я сжег те стихи.
Стихи тогда (нет, я узнал их позже) писали Юра Никитин, Коля Станиславский, Михаил Хораманский, впоследствии уехавший в Польшу и ставший там знаменитым беллетристом. Хораманский был нашим учителем. Он писал стихи по-людски, переводил с французского Верхарна и символистов, он был первый, ктo показал мне и объяснил хоть краешек “новой поэзии”.
Юра Никитин и Коля Станиславский были театралы, потом они, кажется, и стали актерами. Я тоже немного увлекался театром, даже играл на сцене, но это увлечение навсегда и бесследно прошло.

[9 августа 1945]
Я

Августовская баллада Дмитрия Быкова

Вижу комнату твою — раз, должно быть, в сотый.
По притихшему жилью бродит морок сонный.
Свечка капает тепло, ни о чем не зная,
Да стучится о стекло бабочка ночная.
Тускло зеркальце твое. Сумрак лиловатый.
Переложено белье крымскою лавандой.
Липы черные в окне стынут, как на страже.
Акварели на стене — крымские пейзажи,
Да в блестящей, как змея, черной рамке узкой —
Фотография моя с надписью французской.

Помнишь, помнишь, в этот час, в сумерках осенних
Я шептал тебе не раз, стоя на коленях:
«Что за дело всем чужим? Меньше, чем прохожим:
Полно, хватит, убежим, дальше так не сможем!
Слово молви, знак подай — нынче ли, когда ли,—
Улетим в такую даль — только и видали!»

Шум колесный, конский бег — вот и укатили,
Вот и первый наш ночлег где-нибудь в трактире.
Ты войдешь — и все замрут, все поставят кружки:
Так лежал бы изумруд на гранитной крошке!
Кто-то голову пригнет, в ком-то кровь забродит,
А хозяин подмигнет и наверх проводит:
«Вот и комната для вас; не подать ли чаю?»
«Подавай, но не сейчас… после…»
«Понимаю».

«Что за узкая кровать,— вскрикнешь ты в испуге,—
На которой можно спать только друг на друге!»
А наутро — луч в окне сквозь косые ставни,
Ничего не скажешь мне, да и я не стану,
И, не зная ни о чем, ни о чем не помня,
Улыбаясь, вновь уснем — в этот раз до полдня.

Мы уедем вечерком, вслед глядит хозяин,
Машет клетчатым платком, после трет глаза им…
Только скроемся из глаз — выпьет два стакана,
Промечтает битый час, улыбаясь пьяно.

Ах, дорога вдоль межи в зное полуденном!
В небе легкие стрижи, воздух полон звоном,
Воздух зыблется, дрожит, воздух полон зноя,
Путь неведомый лежит, а куда — не знаю.
Сколько верст еще и дней, временных пристанищ?
Не пытай судьбы своей. Впрочем, и не станешь.

…Август, август. Поздний час. Месяц в желтом блеске.
Путь скрывается из глаз, путь лежит неблизкий.
Еду к дому. До утра путь лежит полого.
Дым пастушьего костра стелется по лугу.

Август, август! Дым костра! Поздняя дорога!
Невеселая пора странного итога:
Все сливается в одно, тонет, как в метели,—
Только помнится: окно, липы, акварели…
Как пытался губы сжать, а они дрожали,
Как хотели убежать, да не убежали.
Ночь в окне. Глухая мгла, пустота провала.
Встала. Пряди отвела. В лоб поцеловала.

Август, август! Дым костра! Поздняя дорога!
Девочка моя, сестра, птица, недотрога,
Что же это всякий раз на земле выходит,
Что сначала сводит нас, а потом изводит,
Что ни света, ни следа, ни вестей внезапных —
Только черная вода да осенний запах?
Ледяные вечера. Осень у порога.
Август, август. Дым костра. Поздняя дорога.

Век, и век, и Лев Камбек! Взмахи конской гривы.
Скоро, скоро ляжет снег на пустые нивы,
Ляжет осыпью, пластом — на лугу, в овраге,
Ветки на небе пустом — тушью на бумаге,
Остановит воды рек медленно и строго…
Век, и век, и Лев Камбек. Поздняя дорога.

Жизнь моя, не слушай их! Господи, куда там!
Я умру у ног твоих в час перед закатом —
У того ли шалаша, у того предела,
Где не думает душа, как оставит тело.

1988 год





Я

Андрей Родионов ГазетеРу. Как комары, садятся санкции


Как комары, садятся санкции
На молоко, ракообразных.
Средь требующих липосакции
Курортных задниц безобразных.

В Крыму жара, бармены в тапочках,
Сижу раздетый в ресторане,
И есть в трусах твоя симкарточка
В том маленьком моем кармане.

Теперь тарифы телефонные
Другие, и над Ялтой туча,
Широкомордые бездомные
Коты сидят, порой мяуча.

В московском зоопарке паника:
Пингвины рыб едят без меры,
Но только одного названия,
И только одного размера.

И вот коты худые крымские
Ждут, их в Москву теперь отправят,
Когда подохнет рать пингвинская
От новых санкционных правил.

Пускай в Москве не будет вискаса,
Пусть больше ничего не будет,
Коты довольны серой мышкою,
А для людей еще есть люди.

Хоть в этом что-то негуманное,
Что из-за президентских санкций
Еще с московскими гурманами
Страдают в клетках обезьянки.

Скорблю с природой невинною,
Чешу кота, готовя к битве
За мышь, склонясь над картой винною,
Где нету выбора, а был ли?

Я

Владимир Берязев. Поле Ареса

Оригинал взят у beryazev в ПОЛЕ АРЕСА
ПОЛЕ АРЕСА

Рецептом из времени она
Властители увлечены —
Засеять зубами дракона
Кровавое поле войны.

Быков огнедышаший морок
Взрывает Арееву мглу.
Но тот, кто могутен и зорок,
Уж жатву посеву тому

Готовит… железные вои
Восстали из яда зубов!
Враждой снаряжённыя сброи
Скандируют: «К бою готов!».

Но камень раздора запущен,
Вновь яд обращается в ад —
Он рухнет в их самую гущу,
И вызовет мат-перемат.

Где вождь возвестил о награде,
Где песни победы поют,
Друг дружку Дракона заради
В азарте они перебьют…

9.08.2014
Я

Евгений Лесин. Волки не сядут в лужу

Оригинал взят у elesin в Волки не сядут в лужу
Волки не сядут в лужу,
Овцы не станут сыты.
Может быть, и коряво,
Может быть, и клише,
Но не гляди наружу,
Если глаза открыты,
Ведь крепостное право
Каждому по душе.

Здесь умирают дети.
Там озверели гады.
Не выходит из моды
Только Родина-мать.
Больше всего на свете
Люди боятся правды,
Выбора и свободы,
А еще голодать.
Я

75 лет Дню физкультурника!



Праздник Дня физкультурника я люблю с детства. Оно прошло в Самаре (тогда - Куйбышеве), в доме с окнами на центральный вход стадиона "Чайка" - главной спортивной арены родной Управы. Здесь, на стадионе, мне, пионеру, за какие-то околоспортивные успехи пожал руку гордость Красноглинского района, неоднократный победитель велогонки Мира в командном зачете Александр Гусятников, и это рукопожатие я запомнил на всю жизнь и именно с тех пор сильно не ранодушен к этому виду спорта, правда, только как болельщик. На Управе не было велосипедной секции, а в остальном спортивная жизнь кипела, и я в ней с удовльствием варился. Теперь кипение поутихло, конечно, но острый вкус настоящей спортивной борьбы по-прежнему очень меня привлекает. Один раз я даже попытался сохранить бодрящий аромат этого праздника, закатав в слова так много любимые  мною его запахи.  Уж, не знаю как вам, а мне этот парфюм не надоедает, время от времени, в день физкультурника, я его снова открываю



                                                               Под нашими спортивными знаменами
                                                                                        (День физкультурника)

                  Над вами когда-нибудь смеялись десять тысяч человек сразу и так, чтобы взахлеб и до слез? И чтоб вспомнить было не стыдно, а приятно. Со мной такое было. Нет, я не клоун, не выходил на «бис», не уходил под гром аплодисментов, не били мне в лицо лучи софитов, и занавес за мной не закрывался. Вообще-то, я программист. Случившись однажды, история эта живет подобно "иконке" на экране компьютера. Представляете? Живет себе тихо и незаметно, пока рука Судьбы пальчиком Случая не пошевелит, а как пошевелит, так Память-мышка хвостиком нечаянно махнет, какую-то, даже мне неведомую клавишу, заденет - и "иконка" разворачивается в картину, можно даже сказать, в полотно. Полотно с размахом панорамы Микеланджело Антониони, но с цветами знамени сейчас уже всеми забытого Добровольного Спортивного Общества "Урожай": зеленым и желтым.

Желтый - цвет лета. Очень жаркого, активно-солнечного, олимпийского лета, мало осознаваемого периода глубокого застоя.

Зеленый - это цвет солдатской формы, которую я тогда надел единственный, надеюсь, - тьфу-тьфу-тьфу - раз, для того, чтобы, проведя два месяца на сборах, сдать там экзамены по военной подготовке и получить за это звание лейтенанта запаса.

Обычно, для истории важно содержание, но у этой главное - форма. Я и мои друзья (студенты одного из московских институтов, главными предметами в котором являются физика и математика),
Я

Быков в Новой. Покаянное

09.08.2014


Я ничего не смог остановить. Все были в курсе, все учились в школе. Оно, конечно, как ни вьется нить, а быть концу, — но хоть замедлить, что ли… В стремительно глупеющей стране, который год плетущейся по кромке, никто бы не прислушался ко мне — витии, знаешь, были и погромче, — история всегда кругом права, но в море этой глупости и злобы я мог найти какие-то слова. Но не нашел. И все пошло, как шло бы без нашего участия. Увы, история и не таких ломала. Тут мало сердца, мало головы, и от души, похоже, толку мало.

Я ничего не смог остановить. Увы, я не ахти какая птица. Теперь мне больше нечего ловить — осталось вместе с вами расплатиться. Теперь уже на всех один финал, все обручами стянуты стальными, — и если кто-то что-то понимал, он отвечает вместе с остальными. Предчувствие, мне душу леденя, могло бы мучить более жестоко; не так, увы, травили вы меня, чтоб сделать полноценного пророка, — и вот теперь, мучитель мой родной (вас было сто, а надо было двести) мы в связке низвергаемся одной. В истории мы тоже будем вместе.

Я ничего не смог остановить. Похоже, это участь всех попыток? Утопий недостаток, может быть, антиутопий, может быть, избыток, — проклятие исполнится сполна. Казалось бы, все ясно, мысли здравы, — но замкнут круг. Написано «война» — грядет война. Написано «расправы» — грядут они. Читаем «произвол» — и нарасхват палаческие роли, хоть каждый по отдельности не зол и эту роль играет поневоле. Настолько ясно видя этот круг, я мог его порвать. Дрезина катит, еще никто не спас ее — а вдруг? У одного, положим, сил не хватит, но можно было как-то рассказать, открыть глаза… Ведь масса — это сила! Пускай ничто б не двинулось назад, — но, может, хоть слегка притормозило? Не вечно же страну карает Бог, гоня ее сквозь митинги и путчи. Я знаю, что никто еще не смог, но лично мне от этого не лучше.

И вот теперь, читая жизнь мою, что движется к старенью понемногу, в Отечестве, стоящем на краю и, кажется, уже занесшем ногу, — я думаю о тщетности трудов, бессилье слов — припомнить их неловко; хоть я от них отречься не готов, но склонен думать, что они — дешевка. Воистину, не стоило труда! Конечно, проку нет и в этом стоне: коль вся страна шагает в никуда, то что мой личный путь на этом фоне? Но как-то жаль, что наше шапито, где правит плохо выкрашенный идол, настолько обесценивает то, в чем я когда-то высший смысл увидел. Все тонет в луже, в плеске дождевом, в истерике, прослушке и войнушке. Все то, зачем мы, в сущности, живем, объявлено не стоящим понюшки. Осталось байки старые травить да с нанятым вруном бессильно спорить.

Я ничего не смог остановить.

Но, кажется, еще могу ускорить.