?

Log in

No account? Create an account
I am

vazart


Блог Владимира Азарта

Каждый день творения


Previous Entry Share Next Entry
20 марта. День в разрезе времён
I am
vazart
по дневниковым записям Корнея Чуковского.

1909:

20 марта. У Блинова изумительные дети. Так страшно, что они вырастут и станут другими.
— Вы сочинитель? — Да. — А ну, сочините что-нб. сию минуту!
— Лидочку вы либо нашли, либо вам аист принес.
— Я именинник 23 июля. Приходите!
— А я 25 апреля. Очень хочу, чтобы вы пришли. Приходите!
Потом постояли у калитки, и 7-летний, словно вспомнил что-то важное:
— Кланяйтесь вашей жене!
Потом, когда я уже был далеко:
— Приходите завтра, пожалуйста!
Дождь, лужи, туман. Коля поехал с бабой и мамой в Зоологический сад. Изо всех газет сыплются на меня плевки. Вчера у Жаботинских. Потом ехали вместе с Машей домой. На площадке.
Поцелуи. Тащили домой под луною корзины.
Коля:
— А Бог богатый? Божица — жена Бога.
Обсуждались проекты, как сделать крокодила умнее. Коля говорит:
— Пускай крокодила родят люди, вот он и будет умнее.


1913:

20 марта, среда. Приехал из «Русской Молвы» сотрудник — расспросить Илью Ефимовича о Гаршине. Но И. Е. ему ничего не сказал, а когда сотрудника увлекла Наталья Борисовна и дала ему свою статейку, И. Е. за столом сказал: — Помните, К. И., я вас в первое время — в лавке фруктовой — все называл «Всеволод Михайлович». Вы ужас как похожи на Гаршина. И голос такой мелодический. А знаете, как я с ним познакомился? Я был в театре — кажется, в опере — и заметил черного южанина — молодого — думаю: земляк (у нас много таких: мы ведь с ним из одной губернии, из Харьковской), и он на меня так умильно и восторженно взглянул; я подумал: должно быть, студент. Потом еще где-то встретились, и он опять пялит глаза. Потом я был в Дворянском собрании (кажется), и целая группа подошла юношей: позвольте с вами познакомиться, и он с ними. — Как же ваша фамилия? — Гаршин.
— Вы Гаршин?!?
Так мы с ним и познакомились.
19 марта И. Е. повел меня и Марию Борисовну наверх и показал новую начатую картину «Дуэль». Мне показалась излишне театральной, нарочито эффектной. Я чуть-чуть намекнул. И что же? На следующий день он говорит:
— А я переделал все ошибки. Хорошо, что я вам тогда показал. Спасибо, что сказали правду, — и т. д...


1920:

20 марта. Скончался Федор Дмитриевич Батюшков. В последнее время он был очень плох: колит, ноги не действовали, и вечно за ним тянулись какие-то тряпки, подтяжки, вечно незастегнуты брюки, — весь запыленный, руки грязные. В последний раз мы с ним разговорились неделю назад, он сказал: мне бы только на две недели отдохнуть в больнице, полежать, и я стану другим человеком. Бедный, вежливый, благородный, деликатнейший, джентльменнейший изо всей нашей коллегии.
Я помню его почти молодым: он был влюблен в Марию Карловну Куприну. Та над ним трунила — и брала взаймы деньги для журнала «Мир Божий». (Батюшков был членом редакции.) Он закладывал имения — и давал, давал, давал. Помню вечера у Марии Карловны: она чуть-чуть пьяная, с голой шеей, двадцатишестилетняя и вокруг нее трое влюбленных: Иорданский, Ценский и Батюшков. Иорданский отнесся к делу просто — и сразу стал хозяином положения, а Батюшков приходил, вздыхал, сидел, молчал, выпивал десять стаканов чаю — и уходил. Дворянин!
Писал он вязко, тинно, тягуче, но был образован и знал много.
Вчера заседание у Гржебина — в среду. Я, Блок, Гумилев, Замятин, Лернер и Варвара Васильевна. Началось с того, что Горький, сурово шевеля усами, сказал Лернеру: «Если вы на этой неделе не принесете “Казаков” (которые заказаны Лернеру около полугода назад), я закажу их кому-нб. другому». Лернер пролепетал что-то о том, что через три дня работа будет закончена вполне. Он говорит это каждый день. — Где заказанный вам Пушкин? — Я уже начал. — Но ведь на этой неделе вы должны сдать... (На лице у Лернера — ужас. Видно, что он и не начинал работать.) Потом разговор с Гумилевым. Гумилев взялся проредактировать Алексея Толстого — и сделал черт знает что. Нарезал беспомощно книжку — сдал и получил 20 000 р. Горький перечислил до 40 ошибок и промахов. Потом — разговор с Блоком. Блок взялся проредактировать Лермонтова — и, конечно, его работа прекрасна. Очень хорошо подобраны стихи — но статья написана не в популярно-вульгарном тоне, как нужно Горькому, а в обычном блоковском, с напрасными усилиями принизиться до уровня малокультурных читателей. Для Блока Лермонтов — маг, тайновидец, сновидец, богоборец; для Горького это «культурная сила», «двигатель прогресса», здесь дело не в стиле, а в сути. Положение Блока — трагическое. Чем больше Горький доказывал Блоку, что писать надо иначе: «дело не в том, что Лермонтов видел сны, а в том, что он написал “На смерть Пушкина”», тем грустнее, надменнее, замкнутее становилось измученное прекрасное лицо Блока.
Замятин еще не закончил Чехова. Я — после звериных трудов сдал, наконец, Некрасова. Когда мы с Горьким случайно оказались в другой комнате — он очень огорченно и веско сказал:
— Вот наши писатели. Ничего не могут! Ничего. Нет, Корней Иваныч, ученые лучше. Вот мы вчера заседали здесь — это люди! Ферзман, Ольденбург и Пинкевич! Как работают. А из писателей вы один. Я вами любуюсь... Да, любуюсь...
Он только что получил от Уэльса письмо — и книжки, написанные Уэльсом, — популяризация естественных наук. Это Горькому очень дорого: популяризация. Он никак не хочет понять, что Блок создан не для популяризации знаний, а для свободного творчества, что народу будет больше добра от одного лирического стихотворения Блока, чем от десяти его же популярных брошюр, которые мог бы написать всякий грамотный полуталант, вроде меня.
После заседания я (бегом, бегом) на Васильевский Остров на 11 линию — в Морской корпус — там прочитал лекцию — и (бегом, бегом) назад — черт знает какую даль! Просветители из-под палки! Из-за пайка! О, если бы дали мне месяц — хоть раз за всю мою жизнь — просто сесть и написать то, что мне дорого, то, что я думаю! Теперь у меня есть единственный день четверг — свободный от лекций. Завтра — в Доме Искусств. Послезавтра — в Управлении Советов, Каплунам. О! О! О! О!__


1922:

20 марта. Сегодня устраивал в финской торговой делегации дочь Репина Веру Ильиничну. Вера Ильинична — тупа умом и сердцем, ежесекундно думает о собственных выгодах, и когда целый
день потратишь на беготню по ее делам, не догадается поблагодарить. Продавала здесь картины Репина и покупала себе сережки — а самой уже 50 лет, зубы вставные, волосы крашеные, сервильна, труслива, нагла, лжива — и никакой души, даже в зародыше. Я с нею пробился часа три, оттуда в Госиздат — хлопотать о старушке Давыдовой — пристроить ее детские игры, оттуда в Севцентропечать — хлопотать о старушке Некрасовой. Опять я бегаю и хлопочу о старушках, а жизнь проходит, я ничего не читаю, тупею. Какая дурацкая у меня доброта! В Финской делегации — меня что-то поразило до глупости. Вначале я не мог понять, что.
Чувствую что-то странное, а что — не понимаю. Но потом понял: новые обои! Комнаты, занимаемые финнами, оклеены новыми обоями!! Двери выкрашены свежей краской!! Этого чуда я не видал пять лет. Никакого ремонта! Ни одного строящегося дома! Да что — дома! Я не видел ни одной поправленной дверцы от печки, ни одной абсолютно новой подушки, ложки, тарелки!! Казалось даже неприятным, что в чистой комнате, в новых костюмах, в чистейших воротничках по страшно опрятным комнатам ходят кругленькие чистенькие люди. О!!
это было похоже на картинку модного журнала; на дамский рисунок; глаз воспринимал это как нечто пересахаренное, слишком слащавое...


1932:

20/III. Сейчас вернулся с Цаги. Был там вместе с Бобровым, который пишет книгу об этом предмете. Впечатление потрясающее. Труба, канал, завод. Видел «Аэнте_16» и «Аэнте_20», катался по каналу в «тележке».
Из_за этого стоило приехать в Москву.
Письмо от Бобы:

«19/III. Мама и папа. Когда вы приедете? Мне одному тут в пустой квартире скучновато. В день маминого отъезда Зуза от меня ушла — вышла замуж за одного парня, и я эти несколько дней бродил нос повесивши. Сейчас ничего, но все же неважно, настроение плохое, и я не занимаюсь».

Лаконизм большого страдания. Эта Зуза была для него всё.
Когда она должна была придти, у него совсем менялось лицо, и даже когда он у меня в комнате говорил по телефону, — я видел по его улыбке, что сегодня к нему придет Зуза. И какая умеренность выражений: «скучновато». Небось из-за этой «скучноватости» выл несколько дней, как сумасшедший.


1935:

20/III. Приехал в Москву. В «Национали» нет никаких номеров. Я оставил чемодан и к Бончу. Смертельно устал: в поезде, конечно, не спал (ехал вместе со Старком — который рассказывал мне, что он родом из Сочи, что он пишет книгу о Собинове и проч., и проч., и проч.) и теперь страдаю от бессонниц — бессонниц поневоле, потому что у меня шумные соседи, которые галдят от 9 веч. до 3 час. ночи — т. е. как раз в то время, когда я обычно сплю. Сердце у меня переутомилось, и я не могу невыспанными мозгами понять тот небольшой фельетончик о Венгрове, который пишу для «Правды». Потушу лампочку, начну засыпать, а соседи опять — и кричат, и танцуют фокстрот под патефон, словно им и в мысль не приходит, что они могут кому_нибудь помешать.
Моя книжка «От 2 до 5», запрещенная из-за «Крокодила», нынче Волиным разрешена. Мне сказал об этом Кочергин (член ленинградского Горлита), лично беседовавший с Волиным (который сейчас болен).


  • 1
Очень интересно !
И любопытно...
Вот так и будет теперь крутиться в голове : " Какая дурацкая у меня доброта!"
Вот сам понимает - но как же бросить этих старушек и не помочь...
Или - "Лаконизм большого страдания."...:))
Большой оригинал Корней Иванович !

Мы с тобой на одной волне! ты отметила, что для себя выделил и я )

:)))..радует этот факт..

  • 1