Categories:

7 февраля 1942 года

в дневниках.

Михаил Пришвин, 69 лет, Ярославская область, Переславль-Залесский район:

7 февраля.
-25. Облачно. Сильно ветрено.
Речь Черчилля после поездки в Америку. Отложим попечение о близком конце войны.
...
Нимфа Калипсо. Иногда мне кажется, будто я как Одиссей, живу на острове, обвороженный нимфой. Раз было в Москве, в одну из первых сильнейших бомбардировок. Мы попали в бомбоубежище на ул. Фрунзе на всю ночь. Что-то хлопало снаружи, но нам сказали: это двери хлопают. А нам вдвоем было хорошо: дверь, так дверь! и мы шептались, смеялись, дремали. Ночь прошла приятно, весело. А утром, когда вышли из убежища, кругом по всей Москве поднимались пожары. Одна бомба упала даже возле самого нашего дома. — Похоже, — сказал я Ляле, — на Одиссея, обвороженного нимфой. — Нет, — ответила она, — мы все и всегда над бездной, но это ангел-хранитель.
Теперь вот речь Черчилля, в которой он говорит о возможности войны даже и в 1943 году. Из той же речи видно, что наш фронт имеет серьезное значение, но не как нечто самостоятельное, а только ответственная часть всего фронта, раскинутого на весь земной шар. В этом свете наша победа какая-нибудь (например, взятие Ростова) является огромным делом; напротив, в нашем болотном свете с ожиданием перемены в своей судьбе ничего не значит. Ляля именно смотрит по-местному, и речь Черчилля прочла без впечатления.
Напротив, мать ее очень взволнована. — Вот видите, — сказал я, — как длительно еще может быть война. — Ну, это ведь для англичан, — сказала Ляля, имея в виду тревожную душу своей матери, — а у нас неизвестно еще как. Я не понял ее уловки и сказал: — И для нас то же самое, мы только часть фронта и отдельного выхода для нас нет: если переменим правительство и пойдем с немцами — жизнь наша под немцами тоже не сладка будет. — Безобразие, — воскликнула Ляля, — перед тобой душевнобольная, у нее одна мечта вернуться в свою квартиру на Лаврушинском, а ты ей так говоришь. Она же худеет ежедневно, она же скелет. — Напрасно ты так представляешь меня, — ответила теща, — может быть, правда мне очень хочется вырваться из этой ссылки, вернуться в свою квартиру, и худею от этого. Но как бы то ни было, а еще хуже в обмане жить, ведь не обманешь меня так, чтобы я потолстела. Гораздо лучше, я думаю, взглянуть правде в глаза, во всем разобраться и решительно стать на сторону Советской России



Всеволод Вишневский, писатель, 41 год, военный корреспондент газеты "Правда", Ленинград:

7 февраля.
(231-й день войны.)
Совещание продолжается. Присутствуют член Военного совета и начальник Пубалта. Писатели выступают хорошо.
Один из выступающих:
«В Тихвине в фашистской тюрьме умирал раненый моряк. Кровью из раны написал: «Я умираю, не жалко отдать жизнь за Родину. Вы, друзья мои, балтийцы, придете! Тут все — наше!»
Надо продумать вопросы довоенной советской литературы: непонимание писателями характера близкой войны, боязнь трагизма, прямого отношения к правде жизни. Внутри нас происходит переоценка ценностей, изменения в психике, творчестве. Мы закаляемся, отбрасываем мелкое, ненужное, ложное... Народ не примет многих поверхностных произведений.
3 часа 30 минут. Артиллерийская стрельба... Быстрый шквал. Совещание продолжается...
Задачи для писателей большие. Мы часто отстаем от задач флота. Надо поторапливаться, темпы войны стремительны, надо своевременно, немедленно, убедительно доносить новые задачи! Запоздать нельзя — бой проиграешь.
Прения подходят к концу. К шести часам я сделал краткое заключение:
«Учтем советы и установки Военного совета и Политического управления. Рад единодушию совещания. Завтра специальная комиссия запишет по протоколу все предложения и замечания... Совещание бодрое, значительное, дало нам зарядку».
(Пахнуло писательскими съездами, пленумами...)
Ни в Пубалте, ни некоторые товарищи из группы и на местах не ожидали такого размаха, тона и масштаба нашего писательского совещания-конференции.
Я доволен, горд. Мы продолжили традиции литературного движения Балтийского флота. Он первый — в нашей стране — положил начало морской литературе: Марлинский, плавание Гончарова, Станюкович, Новиков-Прибой, деятели «Морского сборника», наша группа флотских писателей (1917—1942 годы).
Завтра на линкоре «Октябрьская революция» встреча с командирами, политработниками и краснофлотцами. Сделаю доклад об обстановке на фронтах, о ходе войны.
Вечером — часовой концерт театра КБФ: все походное, оперативное.
До глубины души взволновал отрывок «Первый морской полк» — музыкально-литературный монтаж из моей пьесы «Оптимистическая трагедия». Пьесе — десять лет, она живет, действует!.. Вспомнились дни 1918 года, вспомнилось Черное море, где в 1932 году я написал эту пьесу.
Флот, родной, тебе наша молодость, наша жизнь!



Ольга Берггольц, поэт, Ленинград:

7 февраля. А между тем, может быть, меня ждет новое горе. Собирался часам к 7 прийти батька, но перед этим должен был зайти в НКВД насчет паспорта — и вот уже скоро 10, а его все нет. Умер по дороге? Задержали в НКВД? Одиннадцатый час, а его нет. М. б., сидит там и ждет, когда выправят паспорт? Может, у меня в Ленинграде уже нет папы?
Народ умирает страшно. Умерли Левка Цырлин, Аксенов, Гофман — а на улицах возят уже не гробы, а просто зашитых в одеяло покойников. Возят по двое сразу на одних санях. Яшка заботится об отправке — спасении нашего оркестра, 250 чел. Диктовал: «Первая скрипка умерла, фагот при смерти, лучший ударник умер».
Кругом говорят о смертях и покойниках.
Неужели мы выживем — вот я, Юра, Яша, папа?
………………………………………………………
Пол-одиннадцатого — папы нет. О, Господи…
Папа так и не пришел. Просто не знаю, в чем дело. Он очень хотел прийти — я приготовила ему 2 плитки столярного клея, кулек месятки, бутылку политуры, даже настоящего мяса. Что с папой?
Мое омертвление дошло до того, что я даже смеюсь с ребятами…



Георгий Князев, историк-архивист, 54 года, Ленинград:

7 февраля.
231[-й] день войны. Суббота. Несколько дней не был на улице. Только что открыл парадную, как из-за Невы стали долетать глухие далекие выстрелы. Выпавший снег белел ослепительно и особенно казался белым мне, привыкшему за эти дни к полутемноте или совсем тьме кромешной в нашем «каземате». Отгреб снег от парадной, напавший и наметенный сугробами. Всё по-прежнему. Полумертвый город, занесенные снегом рельсы. «Транзитные» пешеходы, землистые лица. Потрепанная и сборная одежда, «что попало под руку». Бесконечные саночки с ведрами на Неву и с Невы. Только покойников не видел сегодня. Не в те часы, верно, был на улице.
На службе то же; холод, мерзость запустения. Около самых входных дверей в Архив дворовые жильцы выливают испражнения. Снег желто-красноватый, обледенелый. Сотрудники усталые, осунувшиеся, ничего не делающие. Лосева чувствует себя неважно, но бодрится: ее хлебом не корми, но дай административную власть распоряжаться. И она распоряжается. Оказывается, что завтра все-таки предполагается отъезд эвакуируемых первой очереди. От нас попала в список только одна Фаня с тремя детьми и свекровью. Уезжает целый эшелон. Несколько научных сотрудников с семействами из ряда институтов. Фаня едет как жена красноармейца. Лосева говорит мне: «А вы не поедете? В конце февраля будет еще эшелон набираться». Я покачал головой, а она продолжала: «Уезжайте. Может быть, Президиум вас и устроит где-нибудь в Казани. Здесь плохо будет, очень плохо». Она понизила голос: «Чума ожидается. Это, конечно, не для широкого распространения. Но в госпиталях, среди врачебного персонала, где мне приходится бывать, об этом говорят определенно. Перспектив на какое-либо улучшение в Ленинграде вообще ожидать очень проблематично. Чума, тиф, голод». Я так и не понял, зачем она меня так запугивала. Но смутный, горький осадок ее слова оставили во мне. И самое неприятное: я не мог понять, делала ли она это искренне или подготовляла к чему-то хитро задуманному, нечто вроде «плацдарма», как это она любит делать в своих дальновидных планах. Во всяком случае, сейчас она единственный распоряжающийся «функционирующий» на службе сотрудник. И это я ценю. А все эти ее хитрости жизнь все равно перехитрит.
Пришел и ушел постаревший и осунувшийся Андреев, он все читает диссертацию докторанта Бауэра, который защищает ее в скором времени, чтобы получить карточку первой категории.
Когда возвращался домой, выстрелы раздавались ближе, опять где-то в центральных частях города, вероятно, разрывались старцы. Е. Г. Ольденбург советовала нам подождать, не ехать по набережной, пока не прекратится обстрел. Но что обстрел в сравнении с тем, что творится!
Встретил Свикуль, у которой только что погиб пятнадцатилетний сын, скромный юноша Вова. Безутешное горе, отчаяние — все это жалкие слова в сравнении с тем, что выражают ее глаза, впалые щеки, дрожащий подбородок. Обнял ее, прижал ее к себе — вот и все, что я мог сделать. Пришел домой и затосковал. Сколько страданий кругом. Выдержит ли и без того усталое, надорванное сердце! И слова Лосевой, как яд, отравили на некоторое время бодрость духа. О будущем, недалеком будущем задумался. А о будущем не надо думать, это правильно решено. Не выдержим мы всех испытаний. И не это страшно, не смерть, а постепенное приближение к ней и не одного, а многих, и в частности тебя и близкого к тебе человека.
Неужели весь настоящий ужас испытаний еще впереди? Поэтому психологически становится понятным то равнодушие при мысли попасть под обстрел. Даже более того. Например, убитый шрапнельной пулею на Сытном рынке ученый-ботаник Вульф, по-видимому, даже не страдал: пуля прямо угодила ему в сердце. Но другим дано испить чашу страданий до дна!..



Сергей Вавилов, физик, академик, 50 лет

7 февраля.
Йошкар-Ола. Болею две недели, или больше. Вероятно, воспаление легких, температура подымалась выше 41°. Бездарное полубредовое состояние, большая слабость, совсем тупая и пустая голова, никаких признаков творчества. Страшно. Переход в состояние полена.
Накаленная печка, за окном сорокаградусные морозы и «некому руку подать».




Иван Бунин, 71 год, Франция.

7 февраля.
Суббота. Особенно тяжелый день. Весь день при электричестве: ставни, занавес, ширмы. Спазмы у Веры.
Холод, сырость, с утра то мелкий дождь, то снег.
«Записные книжки» Чехова. В общем, оч. неприятно. Преобладающее: «N. все считали почтенным человеком, а он был сволочь» — все в этом роде.
Весь день топлю.