Categories:

22 февраля 1942 года

в дневниках

Всеволод Вишневский, писатель, 41 год, военный корреспондент газет "Правда" и "Красная звезда", Ленинград:

В 3 часа 20 минут дня поехал в Смольный на слет истребителей-снайперов Ленинградского фронта. Я так устал, что не могу подробно записать здесь об этом слете, но дал уже о нем очерк в «Красную звезду» и отчет для Пубалта (для передачи шифровкой в Москву). На слете было шестьдесят пять снайперов. Движение важное. За двадцать один день февраля снайперы выбили 10 784 вражеских солдата, то есть дивизию. Усиление этого движения подымает армию...
В Смольном чисто, приятно... Старые, стертые тысячами ног, лестницы. Свет. Все дышит уверенностью, покоем и делом... Бойцы с фронта — крепкие...



Георгий Князев, историк-архавист, 54 года, Ленинград:

246[-й] день войны. Воскресенье. Худеет не по дням, а по часам М. Ф. Сейчас она в распределителе, где должны дать кусок мяса. Ушла с утра не евши. Вчера с утра до вечера работала, бегала на рынок менять, в столовую за кашей. Боюсь, не хватит у нее сил. А у меня хватит? Креплюсь. Но порою совершенно теряю силы. Если погибнет М. Ф., я не задержусь долго здесь на этой страшной кровавой земле. Уйду и я. Это решено. Только хватит ли воли для исполнения? Хватит. Перейдем в таком случае к «очередным делам». Опять к войне, к бедствиям ленинградцев, к скорби, страданиям, смертям без конца? Нет! Покуда М. Ф. еще не вернулась, а мне так холодно в нетопленой передней, что хочется забыться, воскресить в памяти кое-что из пережитого и искусно сплести его с творческим вымыслом. Я люблю короткие вещи вроде «Стихотворений в прозе» Тургенева или чеховских рассказов. Ничего в них лишнего и столько мысли! Столько образов! Их искусства мне никогда не достичь, на то они и великие художники. Я позволю себе записать здесь несколько мыслей и образов, своих или навеянных, но претворенных мною. На днях я позволил себе такое отступление от темы настоящих записок, написав новеллу о Монелле-Мгновении, в то время, когда снаряды ложились совсем близко от нашего дома. Теперь еще несколько мыслей и образов.
Зашла студентка А. В. Нехорошева-Карпинская. У нее осталось всего три экзамена, и она была бы свободна, университет был бы закончен. Она не эвакуируется, и ее отчисляют. В университете очень много волнений: ехать, не ехать? Нехорошева не едет из-за матери, которой трудна была бы дорога сама по себе. Там не лучше будет, здесь не хуже. «Там мы нищие, беженцы. Здесь у нас есть крыша, кое-какие вещи, которые мы можем менять». Две ее тетки, мать и она борются цепко и крепко за жизнь. Дед их, Александр Петрович Карпинский, вложил в них большую волю к жизни, жизнеспособность. «Все мы полны энергией бороться с трудностями... Но одно меня сперва приводило в ужас, а теперь лишь злит. Как вы думаете, сколько погибло? — спросила меня она. — Мне знакомый студент-медик говорил, что не меньше одной трети всех ленинградцев, т. е. больше миллиона». Стали подсчитывать, сколько жителей в Ленинграде было осенью. Со всеми бежавшими из окрестностей при наступлении немцев — не менее четырех миллионов. Значит, погибло не менее миллиона трехсот тысяч. Так или не так, этого, пожалуй, никто не узнает. По-моему, погибает еще лишь первый миллион. Мы так с женой и решили, что если придется погибать, то, во всяком случае, во втором миллионе.
«А почему вас теперь мертвецы на улице злят, как вы выразились?» — спросил я. «А потому, что я никак не могу примириться с тем, чтобы те, от кого зависит наша жизнь и смерть, так равнодушно относились к этим смертям. И потому мой прежний ужас сменился злостью. Когда я переживу войну и мне будет лет 50, я напишу воспоминания. Я все напишу, что люди забудут. Или не захотят вспоминать. Ведь сейчас никто ничего не записывает: не время. А те, которые бегут из Ленинграда, будут только о себе рассказывать. Поэтому я все стараюсь запомнить, чтобы потом записать», — [пояснила А. В. Нехорошева].

Я ни словом, конечно, не обмолвился, что именно сейчас пишу все, что вижу, что думаю, что переживаю. Сейчас, непосредственно, не боясь противоречий, длиннот, повторений. Ибо такова жизнь. А то, что будет писаться потом в виде воспоминаний, будет далеко не то, что мы переживаем сейчас.



Ольга Хузе, библиотекарь, 33 года, Лениград:

22 февраля.
Сегодня похоронили маму с Вовой на Больше-Охтинском кладбище (Мезинская дорожка). Могила глубокая, сухая. Могильщик на руках, как детей, уложил их в могилу. Было как-то грустно-успокоенно. Мы с Марусей выполнили свой долг — и счастливы этим. На кладбище — солнце, синий снег, птичьи голоса, уже веет покоем. Еще прошли через одно испытание — смерть самых близких людей в тяжелейшее время. Когда нет ни медикаментов, ни питания, когда сердце разрывалось от муки, что ничем нельзя было помочь и спасти. Я странно-торжественно-спокойна. Я очистилась через эту смерть близких от каких-то мелочей, встала над мелочами. У Маруси — стойкость и сила духа. У нее здесь хорошо, и я буду приходить сюда, как в дом отдыха из нашей суетной, неприятной сейчас квартиры на Петроградской. Потом, если буду жива, решим с обменом комнат и съедемся. Хочется. Глядя на фронтовые дела и весну, начать набирать силы для новой жизни. Конечно. Еще не смею верить, что vita nuova возможна для нас, слишком тяжело все время.




Вадим Шефнер, поэт, 27 лет, сотрудник фронтовой газеты Волховского фронта, в госпитале:
Ну и нажрался же сегодня. Во-первых, приезжали из редакции и привезли мне паек за 7 дней, который получил на меня Гроссман. Большую часть пайка я упаковал для отсылки домой, а часть отложил, а часть сожрал. Во-вторых, мне дали повышенное питание (очевидно, по настоянию свыше), или, как выразился санитар, «боевой паек». На ужин дали чуть ли не тройную порцию каши, а после обеда добавочно дали кашу с мясом. В-третьих, сегодня вообще было неплохое питание. Теперь нажрался, как черт. Не пронесло бы! Не хочется дристать...
Выиграл у Дымшица 2 партии в шахматы, три проиграл... Немцы сосредоточили 3 дивизии против нашего края обороны. Мы тоже стягиваем подкрепления. Будет и на нашем фронте буча... Сегодня у меня сняли повязку, опухоль почти совсем спала... Выдали по 25 гр. табаку. Это чудесно...



Сергей Вавилов, физик, академик, 50 лет
Йошкар-Орла. Утро, воскресенье, по православному кончилась первая неделя Великого Поста. Мелькает видение старого Царевококшайска с дюжиной приземистых церквей, черемисской этнографией, постными блинами.
Завтра 24-летие Красной Армии. Все ждут по радио победных сообщений. Целый месяц не было определенного. Немцы, по-видимому, надтреснули смертельно.
Ночью сны необычайно отчетливые и детальные: голодные, умирающие ленинградцы, а потом антикварный магазин, где покупал какую-то роскошную книгу о Царском Селе в марокене и «Речи и статьи» Менделеева.
На улице по-прежнему мороз, а Й[ошкар-]О[ла] похожа на золотоискательские поселки в Аляске (видел их в кино «Goldrausch» с Чаплиным) засыпанные снегом с деревянными временными бараками.
Очень трудно с деньгами и с едой. Такова мгновенная фотография.
Душа в том же парализованном состоянии. Прочел «The soul of the Universe» G. Strömberg’a. Попытка спастись от бездушности мира, явлений куда угодно [-] в теорию относительности, квантовую механику, генетику, телепатию, гипноз. Попытка явно неудачная и помимо прочего просто бездарная.
По радио сейчас первая часть 5-ой симфонии Бетховена. К настроению самое подходящее.


Даю здесь, как и вчера, ссылку на продолжение записей (начало вчера и было) из дневника боевого лейтенанта Владимира Каменева о боях в Новгородской области.

И для полноты картины помещаю еще здесь стихи, опубликованные 22 февраля 1942 в газете "Красная звезда":

ВСТРЕЧА

Хрустит снежок морозный, жесткий,
Взбегают сосны на бугор.
Сквозь лес, минуя перекрестки.
На Запад держит путь дозор.

Таятся лисы в снежных норах,
За тучей «Юнкерс» воет злой.
Дозорный ловит каждый шорох.
Входя в отцовское село.

Здесь с детства все ему знакомо.
Здесь тропка каждая мила.
Был дом родной. Не стало дома.
И детства нет. И нет села.

По пепелищу ветер рыщет.
В холодном пепле черный сруб.
На тополе, над пепелищем.
Качается тяжелый труп.

Качается понурый, синий.
Опоры нет ему нигде.
Сжат черный рот, и белый иней
Застыл в дремучей бороде.

Как над открытою могилой,
Дозорный сгорбился, скорбя.
Он глухо шепчет: — Батя... Милый...
Хороший... Как они тебя...

И пересиливая муку.
Он гладит зипуна обшлаг.
Целует ледяную руку,
Упрямо сжатую в кулак.

А русский снег кругом, как море.
А даль зовет: — Пора итти!
И он идет вперед. И горе
Тому, кто встанет на пути.


Алексей Сурков