11 августа 1917
в стихах и в дневниках
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
- Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,- и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, - идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса - не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады - и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,-
Не Елена - другая, - как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
11 августа 1917, Алушта. Осип Мандельштам.
УКОРЫ
Море с голой степью говорило:
«Это ты меня солончаками
И полынью горькой отравила,
Жарко дуя жесткими песками!
Я ли не господняя криница?
Да не пьет ни дикий зверь, ни птица
Из волны моей солено-жгучей,
Где остался твой песок летучий!»
Отвечает степь морской пустыне:
«Не по мне ли, море, ты ходило,
Не по мне ли, в кипени и сини,
За волной волну свою катило?
Я ли виновата, что осталась,
В час, когда со мной ты расставалось,
Белой солью кипень снеговая,
Голубой полынью синь живая?»
11 августа 1917, Иван Бунин.
Иван Бунин, 46 лет, имение под Ельцом
11 августа. С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках — я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу — грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
Феликс Ростковский, генерал от инфантерии в отставке, 76 лет, имение в Могилёвской губернии:
11 августа. Пятница.
Судя по полученным газетам, как будто, понемногу начинается отрезвление не только на фронте, но и в стране. Пришли, по-видимому, к убеждению, что надо действовать, надо проявлять какую-нибудь хотя слабую власть. С некоторого времени предоставлено было министрам военному и внутренних дел закрывать газеты, а на фронте рядом с установлением смертной казни, замечается приведение в порядок вообще войск во внутреннем быту и требование подготовительных учебных занятий на фронте и в тылу. Теперь предоставлено право арестов и высылки из пределов государства (Имеется в виду постановление «От Временного Правительства» («Русское Слово», 08.08.1917, № 80), в котором военному министру и министру внутренних дел дано право заключать под стражу и высылать за пределы государства лиц, «деятельность которых представляется особо угрожающей обороне государства, внутренней его безопасности и завоеванной революцией свободе»).. Из полученных газет эти распоряжения в войсках двигаются более определенно и появляются откровенные заявления, что шутить с войною нельзя и даже высказываются смелые требования смертной казни в тылу (Автор имеет в виду статью «Генерал Корнилов» («Новое Время» 08.08.1917 № 14846). Речь о докладе, который Л.Г. Корнилов сделал 03.08.1917 на закрытом заседании Временного Правительства.). В то же время выясняется что в ближайшем будущем следует ожидать серьезного удара на Рижском фронте. Об окончании войны пока даже идеи не высказывается — по-видимому, настроение Вр[еменного] Правительства продолжать ее до конца, до победы над милитаризмом Германии.
А Николай II — этот фактический виновник всех бедствий уже в Тобольске в комнатах.
...
Александр Блок, 36 лет, Петроград:
Работа не очень плодотворная. Купанье.
...
Ночью… (подпоручик) принес мне долг (400 руб.) и долго рассказывал: если вычесть его хамское происхождение, военные кастовые точки зрения, жульническую натуру, страшную хвастливость, актерский нигилизм, то останется все-таки нечто «ценное», что можно назвать «современностью», неприкаянностью. (А главное — по-своему любит Россию и узнал о ней довольно много.)
Письмо из «Народоправства».
Милая сверила Фредерикса.
Взрыв на ракетном заводе.
Уж очень красивые, обаятельные дни (умеренно жарко).
Зинаида Гиппиус, 47 лет, Петроград:
11 августа. Пятница. Едва живу опять от усталости. И что это будет, с этим Московским Совещанием? Трехтысячная бессмыслица. Чертова болтовня.
В 7 часов уже приехал Борис.
Сегодня он официально понес бумагу об отставке Керенскому.
— Вот мое прошение, г. министр. Оно принято?
—Да.
Небрежно бросил бумагу на стол. Раздражен, возбужден, почти в истерике.
(Ведь вот зловредный корень всего: Керенский не верит Савинкову, Савинков не верит Керенскому, Керенский не верит Корнилову, но и Корнилов ему не верит. Мелкий факт:
вчера Корнилов ехал по вызову, однако, мог думать, что и для ареста: приехал, окруженный своими "зверями-текинцами").
Сцена продолжается.
После того, как прошение было "принято", Савинков попросил позволения сказать несколько слов "частным образом". Он заговорил очень тихо, очень спокойно (это он умеет), но чем спокойнее он был, тем раздраженнее Керенский.
— Он на меня кричал, до оскорбительности высказывая недоверие...
Савинков уверяет, что он, хотя разговор был объявлен "частным", держал себя "по-солдатски" перед начальственной истерикой г. министра. Охотно верю, ибо тут был свой яд. Керенский пуще бесился и положения не выигрывал.
Но выходит полная нелепица. Керенский не то подозревает его в контр-революционстве, не то в заговоре — против него самого.
— Вы — Ленин, только с другой стороны! Вы — террорист! Ну, что ж, приходите, убивайте меня. Вы выходите из правительства, ну что ж! Теперь вам открывается широкое поле независимой политической деятельности.
На последнее Борис, все тем же тихим голосом, возразил, что он уже "докладывал г. министру": после отставки он уйдет из политики, поступит в полк и уедет на фронт.
Внезапно кинувшись в сторону, Керенский стал спрашивать, а где Борис был вчера вечером, когда Корнилов поехал к нему?
— Если вы меня допрашиваете, как прокурор, то я вам скажу: я был у Мережковских.
Затем "г. министр" вновь бросился на контр-революцию и стал бессмысленно грозить, что сам устроит всеобщую забастовку, если свобода окажется в опасности (???).
По привычке всегда что-нибудь вертеть в руках (вспомним детский волчок с моего стола, половина которого так и пропала под шкафами), тут Керенский вертел карандаш, да кстати и "прошение" Савинкова. Карандаш нервно чертил на прошении какие-то буквы. Это были все те же: "К", "С", потом опять "К"... После многих еще частностей, упреков Керенского в каком-то "недисциплинарном" мелком поступке (не то Савинков из Ставки не в тот день приехал, не то в другой туда выехал), после препирателства о Филоненко: "я не могу его терпеть. Я ему уже совершенно не доверяю". На что Савинков отвечал: "а я доверяю и стою за него", — после всех этих деталей (быть может, я их путаю) — Керенский закончил выпадом, очень характерным. Теребя бумагу, исчерченную "К", "С" и "К", — резко заявил, что Савинков напрасно возлагает надежды на "триумвират": есть "К", и оно останется, а другого "К" и "С" — не будет.
Так они расстались. Дело, кажется, хуже, чем — ...сейчас, когда я это пишу, после 2-х ночи, — внезапный телефонный звонок.
— Allô!
— Это вы, 3. H.?
— Да. Что, милый Б. В.?
— Я хотел с вами посоветоваться. Сейчас узнал, что Керенский хочет, чтобы я взял назад свою отставку. Что мне делать?
— Как это было? Он сам?..
— Нет, но я знаю это официально. Он уехал сегодня в Москву, на совещание.
Конечно, первое мое слово было за то, чтоб он остался, чтобы еще продолжал борьбу. Дело слишком важно...
— Хорошо, я подумаю...
С головокружительной быстротой все меняется. Керенский мечется, словно в мышеловке. Завтра Совещание.
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
- Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,- и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, - идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса - не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады - и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,-
Не Елена - другая, - как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
11 августа 1917, Алушта. Осип Мандельштам.
УКОРЫ
Море с голой степью говорило:
«Это ты меня солончаками
И полынью горькой отравила,
Жарко дуя жесткими песками!
Я ли не господняя криница?
Да не пьет ни дикий зверь, ни птица
Из волны моей солено-жгучей,
Где остался твой песок летучий!»
Отвечает степь морской пустыне:
«Не по мне ли, море, ты ходило,
Не по мне ли, в кипени и сини,
За волной волну свою катило?
Я ли виновата, что осталась,
В час, когда со мной ты расставалось,
Белой солью кипень снеговая,
Голубой полынью синь живая?»
11 августа 1917, Иван Бунин.
Иван Бунин, 46 лет, имение под Ельцом
11 августа. С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках — я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу — грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
Феликс Ростковский, генерал от инфантерии в отставке, 76 лет, имение в Могилёвской губернии:
11 августа. Пятница.
Судя по полученным газетам, как будто, понемногу начинается отрезвление не только на фронте, но и в стране. Пришли, по-видимому, к убеждению, что надо действовать, надо проявлять какую-нибудь хотя слабую власть. С некоторого времени предоставлено было министрам военному и внутренних дел закрывать газеты, а на фронте рядом с установлением смертной казни, замечается приведение в порядок вообще войск во внутреннем быту и требование подготовительных учебных занятий на фронте и в тылу. Теперь предоставлено право арестов и высылки из пределов государства (Имеется в виду постановление «От Временного Правительства» («Русское Слово», 08.08.1917, № 80), в котором военному министру и министру внутренних дел дано право заключать под стражу и высылать за пределы государства лиц, «деятельность которых представляется особо угрожающей обороне государства, внутренней его безопасности и завоеванной революцией свободе»).. Из полученных газет эти распоряжения в войсках двигаются более определенно и появляются откровенные заявления, что шутить с войною нельзя и даже высказываются смелые требования смертной казни в тылу (Автор имеет в виду статью «Генерал Корнилов» («Новое Время» 08.08.1917 № 14846). Речь о докладе, который Л.Г. Корнилов сделал 03.08.1917 на закрытом заседании Временного Правительства.). В то же время выясняется что в ближайшем будущем следует ожидать серьезного удара на Рижском фронте. Об окончании войны пока даже идеи не высказывается — по-видимому, настроение Вр[еменного] Правительства продолжать ее до конца, до победы над милитаризмом Германии.
А Николай II — этот фактический виновник всех бедствий уже в Тобольске в комнатах.
...
Александр Блок, 36 лет, Петроград:
Работа не очень плодотворная. Купанье.
...
Ночью… (подпоручик) принес мне долг (400 руб.) и долго рассказывал: если вычесть его хамское происхождение, военные кастовые точки зрения, жульническую натуру, страшную хвастливость, актерский нигилизм, то останется все-таки нечто «ценное», что можно назвать «современностью», неприкаянностью. (А главное — по-своему любит Россию и узнал о ней довольно много.)
Письмо из «Народоправства».
Милая сверила Фредерикса.
Взрыв на ракетном заводе.
Уж очень красивые, обаятельные дни (умеренно жарко).
Зинаида Гиппиус, 47 лет, Петроград:
11 августа. Пятница. Едва живу опять от усталости. И что это будет, с этим Московским Совещанием? Трехтысячная бессмыслица. Чертова болтовня.
В 7 часов уже приехал Борис.
Сегодня он официально понес бумагу об отставке Керенскому.
— Вот мое прошение, г. министр. Оно принято?
—Да.
Небрежно бросил бумагу на стол. Раздражен, возбужден, почти в истерике.
(Ведь вот зловредный корень всего: Керенский не верит Савинкову, Савинков не верит Керенскому, Керенский не верит Корнилову, но и Корнилов ему не верит. Мелкий факт:
вчера Корнилов ехал по вызову, однако, мог думать, что и для ареста: приехал, окруженный своими "зверями-текинцами").
Сцена продолжается.
После того, как прошение было "принято", Савинков попросил позволения сказать несколько слов "частным образом". Он заговорил очень тихо, очень спокойно (это он умеет), но чем спокойнее он был, тем раздраженнее Керенский.
— Он на меня кричал, до оскорбительности высказывая недоверие...
Савинков уверяет, что он, хотя разговор был объявлен "частным", держал себя "по-солдатски" перед начальственной истерикой г. министра. Охотно верю, ибо тут был свой яд. Керенский пуще бесился и положения не выигрывал.
Но выходит полная нелепица. Керенский не то подозревает его в контр-революционстве, не то в заговоре — против него самого.
— Вы — Ленин, только с другой стороны! Вы — террорист! Ну, что ж, приходите, убивайте меня. Вы выходите из правительства, ну что ж! Теперь вам открывается широкое поле независимой политической деятельности.
На последнее Борис, все тем же тихим голосом, возразил, что он уже "докладывал г. министру": после отставки он уйдет из политики, поступит в полк и уедет на фронт.
Внезапно кинувшись в сторону, Керенский стал спрашивать, а где Борис был вчера вечером, когда Корнилов поехал к нему?
— Если вы меня допрашиваете, как прокурор, то я вам скажу: я был у Мережковских.
Затем "г. министр" вновь бросился на контр-революцию и стал бессмысленно грозить, что сам устроит всеобщую забастовку, если свобода окажется в опасности (???).
По привычке всегда что-нибудь вертеть в руках (вспомним детский волчок с моего стола, половина которого так и пропала под шкафами), тут Керенский вертел карандаш, да кстати и "прошение" Савинкова. Карандаш нервно чертил на прошении какие-то буквы. Это были все те же: "К", "С", потом опять "К"... После многих еще частностей, упреков Керенского в каком-то "недисциплинарном" мелком поступке (не то Савинков из Ставки не в тот день приехал, не то в другой туда выехал), после препирателства о Филоненко: "я не могу его терпеть. Я ему уже совершенно не доверяю". На что Савинков отвечал: "а я доверяю и стою за него", — после всех этих деталей (быть может, я их путаю) — Керенский закончил выпадом, очень характерным. Теребя бумагу, исчерченную "К", "С" и "К", — резко заявил, что Савинков напрасно возлагает надежды на "триумвират": есть "К", и оно останется, а другого "К" и "С" — не будет.
Так они расстались. Дело, кажется, хуже, чем — ...сейчас, когда я это пишу, после 2-х ночи, — внезапный телефонный звонок.
— Allô!
— Это вы, 3. H.?
— Да. Что, милый Б. В.?
— Я хотел с вами посоветоваться. Сейчас узнал, что Керенский хочет, чтобы я взял назад свою отставку. Что мне делать?
— Как это было? Он сам?..
— Нет, но я знаю это официально. Он уехал сегодня в Москву, на совещание.
Конечно, первое мое слово было за то, чтоб он остался, чтобы еще продолжал борьбу. Дело слишком важно...
— Хорошо, я подумаю...
С головокружительной быстротой все меняется. Керенский мечется, словно в мышеловке. Завтра Совещание.