Categories:

18 ноября 1917-го

в дневниках


Феликс Ростковский, генерал в отставке, 76 лет, Петроград
18 ноября. Суббота.
Распоряжения большевистского правительства с каждым днем становятся деспотичнее и деспотичнее, гораздо решительнее, чем при каком бы то ни было абсолютно-неограниченном царизме. Сегодня рассказал мне Феля очень оригинальный факт. На Вас[ильевском] Остр[ове] существует Мариинская гимназия ведомства Им[ператри]цы Марии. Ведомство это подчинено министерству призрения, возглавляемому Коллонтай. Эта министр (Коллон— тай женщина; фамилия эта по ее мужу; она дочь какого-то генерала). На днях Коллонтай назначила инспектором этой гимназии швейцара той же гимназии, а горничную той же гимназии — начальницей. В результате вся гимназия распалась. Не хочется верить, но это факт.




Владимир Вернадский, академик, 54 года, член ЦК партии кадетов, Петроград:
18.XI.1917. Ночевал у Наши [Старицкого]. С разных сторон все советовали не ночевать дома, и, хотя Наташа очень стойко не выражала своего мнения, ей хотелось, чтобы я не ночевал дома. Конечно, это маленькое неудобство, но все же есть и неприятное чувство скрываться. Я чувствовал, что у меня нет энергии уходить и начинать где-нибудь в стороне новую форму жизни. Это, м[ожет] б[ыть], еще более вредное настроение, и я его переборол. Человек во всяком решении находит хорошую сторону. Это есть одна из форм «здорового организма».
Утром был инженер Алексеев. Он приходил из в[оенно]-техн[ической] организации, хочет связаться с правительством и предоставляет себя (организацию В[оенно]-техн[ического] ком[итета]) в его распоряжение. Он думал, что Ферсман находился в связи с Времен[ным] прав[ительством], был очень удивлен, когда узнал, что нет. О нашем объявлении он еще не знал. Их разрушают большевики. Они хотят перенести центр своей деятельности в Харьков. Кое- что (и многое?) снасется.
Заходил Курбатов, принес хронологические картограммы высш[их] учебн[ых] завед[ений]. Отправил к Налечеку. Будет работать над картой Азии в связи с высшей школой и учеными учреждениями.
Зашел Васильев А.В. в связи с появившимся объявлением правит[ельства]. Он очень волновался, советовал уехать на время, возвращался два раза и подействовал на Наташу. Рассказывал о посл[еднем] зас[едании] ЦК, где я не мог быть. Был доклад Бормана о поездке к Каледину. В общем то же впечатление: недостаток людей, отсутствие достат[очных] сил (артиллерии), умная выжидательная политика, очень выдержанная. В пришедшем № «Русск[их] вед[омостей]» вчера же очень характерная подтверждающая это впечатление выдержка из речи Каледина. В общем, правильно, мне кажется, впечатление А. Гр. Хрущова, который д[олжен] б[ыл] уехать накануне вечером, после засед[ания] Вр[еменного] прав[ительства], на котором он мне рассказывал, на Дон. Он едет все-таки временно, но Кал[един] хочет, чтобы к нему приехали более прочно — необходимы работники, умеющие вести правит[ельственную] технику. Туда поехал и Вас. Алекс. [Стенанов]. Трудность создания правит[ельства] усугубляется, конечно, и тем, что на Дон едут массами разные люди. Офицерство — нередко голодающее, там собирается.
Васильев рассказывал конкретпые факты продвижения вперед сейчас в большевизме самых больших негодяев в Казанск[ой] губ., в том числе и черносотенцев. Это, по-видимому, общее явление.
В Музее видел Ф.Т. Брагалия. Он берет на себя экстракт о селене в России для Сборника Ест.-пр. силы. Я с Е.Д. [Ревуцкой] его оставлю.
Заходил ко мне Т.С. Рождественский и Кривошеин из Мин. Нар. Просв. В министерстве начинают пытаться захватить его Луначарский и Ко. Деньги все вынесены; вчера последние. Союз борется энергично, и незаметно, чтобы он дрогнул. На сегодня назначено в 12 ч. (в Изв[естиях] Сов[етов]) приглашение всех к Луначарскому в М. Н. Пр. Вечером я получил повестку на это заседание. Дорожкин рассказывал в телефон (который иногда действует), что всю рассылку и печатание организовали курьеры. Они царят, и с ними совещаются агенты Луначарского (какой-то инструктор труда, Б., прикомандированный к Мин. Н. Пр., кажется, владелец магазина кружев и учитель Лященко, кажется, секретарь Лунач[арского]). Указывают, что они хотят наладить работу. Дорожкин, кажется, много наговорил лишнего. Когда я говорил с ним, с нами соединилась его дочка, тревожно извещавшая его о том, что на него делают «донос» Союзу союзов за штрейхбрех[ерство]. Я советовал ему сегодня на совещание к Лунач[арскому] не идти. Он по наивности думал, что я и другие пойдут!
Был Д.Д. Арцыбашев. Приехал из Тульской губ., где все разграбили. Говорит, что разорение Тульск[ой] губ. полное; уничтожена вся культурная с[ельско] х[озяйственная] работа — плодовые сады, племен[ные] питомн[ики], семян[ные] хоз[яйства]. Восстановить — годы. Все деревни переполнены обломками от грабежа усадеб. В грабеже участвуют подростки, и мы имеем в этом отношении очень тяжелые последствия.
Сифилис и болезни, разнузданность и оправдание грабежа — почва, на которой придется строить воспитание нового поколения.
Умерла Катя Кавос-Зарудная. Умерла ужасной болезнью, в психическом состоянии ужаса. О ней хорошая заметка в «Речи» Родичева. Еще один из близких людей, с которыми так много и тесно связано в молодости. Отчего-то она и рисуется мне молодой, красивой, мягкой и нежной. С красивыми, недоумевающе ласкающими, кокетливо вопрошающими глазами и своеобразным горловым голосом. Это была безвольная в мелочах, но не безвольная в строении духовной жизни женщина. В пустой среде — единственная в семье — она в мир наживы и светских удовольствий вносила элемент вечного. Я помню молодость, когда я студентом познакомился с семьей Зарудных. С[ергея] И[вановича] я видел мало; мне как-то тогда трудно было бывать в довольно уже духовно чуждой мне светской по форме общения обстановке. И тот элемент светскости, который всегда был в разговорах культурных семей в России, интеллигентная causeri — мне всегда был тяжел. Но я постоянно видел всю семью Зарудных, столь близкую Старицким, и был в курсе той тяжелой атмосферы внутренних волнений и трагедий, которые в ней интенсивно переживались, благодаря невероятному характеру циничной, взбалмошной, несдержанной и умной матери Зои Александровны, урожд[енной] Мясново. Дочери были на нее похожи, хотя она была некрасива, а из дочерей Катя, Маша были очень недурны и даже красивы. Мать мучила всю семью, особенно бедную Катю, мягкую, нежную, с ее порывами к прекрасному и к любви. З. А. это все понимала грубо, материалистически и смотрела с этой стороны и на брак. Девке пора замуж. Это было фактически ее refrain, при всех нервных и психических переживаниях Кати. В конце концов ей удалось ее выдать замуж за Е.Ц. Кавоса, человека богатого, по мнению 3.А., любившего Катю — но как-то не очень духовно. Катя была вырвана из нашего круга интересов. Но и наш кружок ее не мог удовлетворить. У нас в это время не было понимания искусства; оно не стояло на первом месте. Не мог удовлетворить Катю и тот внешний риторизм жизни, который тогда так мало оставлял места — и часто осмеивал — стремление к красоте жизненной обстановки. Катя ушла в мир художников вместе с жизнью богатою мира дельцов, где обе эти стороны могли получить развитие. Она не была в жизни счастлива. Ей много пришлось перенести семейных трагедий на этом пути — но все же она до конца жизни нашла себе опору в искусстве и развила весь свой талант. Такое красивое впечатление дает ее жизнь в конце концов, вся посвященная высшему. Умерла она в психическом расстройстве, не будучи и состоянии пережить того мира злобы, ненависти, крови, какой вынал нам на долю. Она переносила войну тяжело; революцию перенести не смогла и сломалась. Вся наследственность Зарудных и Мясново, полная психических заболеваний, резко здесь сказалась. Из ее детей, кажется, никто не унаследовал ее божественного огня.
Вечером просматривал найденные у Наши [Старицкого] «Liaisons dangereuses». В общем это — для нас грубовато, но в действительности весь уклад обычных романов «психолог[ических]» о любви.
Вчерашний день у меня под настроением поднявшейся чувственности. Удивительно, как это неуклонно проникает всю человеч[ескую] личность, несмотря на годы и на постоянное течение этой стороны жизни.
Начал набрасывать статью о селене — очерк в Заметки о распр[остранении] хим[ических] эл[ементов] в з[емной] к[оре]. VIII. Читал «Пов[ерхности] и недра».
Чувствую себя не очень хорошо.



Зинаида Гиппиус, поэт, 48 лет, Петроград:
18 ноября. Суббота.
Со мной что-то сделалось. Не могу писать. «Россию продали оптом». После разных «перемирий» через главнокомандующего прапорщика, после унизительных выборов в Учр<едительное> Собрание, — под пулями и штыками Хамодержавия происходили эти выборы! — после всех «декретов» вполне сумасшедших, и све<рх> безумного о разгоне Гор<одской> Думы «как оплота контрреволюции» — что еще описывать? Это такая правда, которую стыдно произносить, как ложь.
Когда разгонят Учр<едительное> Собрание (разгонят!) — я, кажется, замолчу навек. От стыда. Трудно привыкнуть, трудно терпеть этот стыд.
Все оставшиеся министры (соц<иалисты>), выпустив свою прокламацию, скрылись. А те сидят.
Похабный мир у ворот.
Сегодня, в крепости, Манухин, при комиссаре-большевике Подвойском, разговаривал с матросами и солдатами. Матрос прямо заявил:
— А мы уж царя хотим.
— Матрос! — воскликнул бедный Ив. Ив. — Да вы за какой список голосовали?
— За четвертый (большевицкий).
— Так как же...??
— А так. Надоело уж все это...
Солдат невинно подтвердил:
— Конечно, мы царя хотим.
И когда начальствующий большевик крупно стал ругаться — солдат вдруг удивился, с прежней невинностью:
— А я думал, вы это одобрите...
Не угодно ли?

С каждым днем большевицкое «правительство», состоявшее из просто уголовной рвани (исключая главарей-мерзавцев и оглашенных), все больше втягивает в себя и рвань охранническую. Погромщик Орлов-киевский — уж комиссар.
Газеты сегодня опять все закрыли.
В Интимном Театре, на благотворительном концерте, исполнялся романс Рахманинова на (старые) слова Мережковского «Христос Воскрес». Матросу из публики не понравился смысл слов (Христос зарыдал бы, увидев землю в крови и ненависти наших дней). Ну, матрос и пальнул в певца, в упор. Задел волосы, чуть не убил.
Вот как у нас.
Лестница Смольного вся залита красным вином и так заледенела. А ведь это Резиденц-Палас!




Александр Бенуа, художник, 47 лет, общественный деятель по сохранению художественных и исторических ценностей:
18 ноября. Суббота. Застал Верещагина и Петровского крайне сконфуженными. Оказывается, хохлы сегодня приходили в Эрмитаж и с превеликим нахальством требовали, чтобы им немедленно выдали «реликвии». Молодчина Дмитрий Иванович (граф Толстой — директор Эрмитажа) не растерялся и отвечал, что уступит только силе. Они ушли, но тотчас же вернулись... с ордером Луначарского (!) и в сопровождении солдат (!!). Насилу спешно вызванному Ятманову удалось утихомирить разбушевавшихся мазепинцев. Чтоб выиграть время, Ятманов уверил их, что необходимо обставить передачу (так и сказано в бумагах Луначарского) известной торжественностью, а на это, мол, требуется некоторая подготовка. Верещагин после этого снова заявил, что не может оставаться у дел («Нас не слушают, с нами совсем не считаются, у Луначарского нет абсолютно никаких убеждений, это какая-то флюгерка, это мелкий бес на службе у более крупных чертей»).
В то же время доброго Василия Андреевича беспокоит участь Петровского и Надеждина. Им буквально придется положить зубы на полку, если они, вслед за ним, лишатся своих мест. С другой стороны, он и сам порядком трусит перед таким решительным шагом. Подоспевший В.Зубов поддержал меня: нам-де нужно оставаться до последней люстры, до последнего наборного столика и отстаивать народное историческое достояние всеми силами. Тут он указал и на себя. Его-де компромисс начался еще в марте, когда он, убежденный монархист, решил преклониться перед непреодолимой силой. И какое ему, в сущности, дело до Лениных и Троцких? Но их деятельность ему все же «симпатичнее», нежели правительство Милюковых и Керенских (с чем и я согласен). В конце концов, соединенными усилиями удалось успокоить Верещагина и отложить решение по данному вопросу до понедельника, когда мы созовем общее собрание нашей (увы, до сих пор столь невыясненной) коллегии. Верещагин даже до того успокоился, что, уступая своему влечению снова увидать хорошенькую Ларису, отправился в соседнюю комнату, где под председательством Мандельбаума шло заседание культурно-просветительских обществ — заседание, как всякие другие заседания, заключавшееся в топтании на месте, зато изобиловавшее контроверзами и сообщением разных систем. При этом каждый оратор должен начинать с самого начала. Один из пролетарских просветителей предложил предпосылать каждому спектаклю объяснительную лекцию. Было много говорено — об устройстве великого (непременно великого) «праздника революции» и о привлечении к нему всех театров!
И вот как раз во время этих бестолковых прений (под чудесной огромной четырехъярусной люстрой с желтыми вазами Екатерининской эпохи, висящей почему-то в задней, «альковной» половине наибольшей из сводчатых комнат бывшего помещения Головина) вдруг появляется с крайне озабоченным видом Анатолий, захватывает меня и Зубова (Верещагин сразу смылся) и отводит нас в соседние комнаты (с видом на Неву). Причина озабоченности сразу объясняется. Требования Рады достигли чрезвычайной степени, вплоть до угрозы отпадения Украины! Между тем вещи не представляют большой ценности. Впрочем, в выдаче шпаги (меча? сабли?) Мазепы он уже отказал напрямик, остаются же бунчуки, булава Апостола и две пушки. Вообще же, он всецело разделяет нашу точку зрения и будет впредь отстаивать неотчуждаемость музейных предметов без малейшей уступки, что он и собирается объявить соответствующим декретом...
Когда и Зубов после этих объяснений откланялся, а я остался наедине с комиссаром, то и воспользовался такой редкой оказией, чтоб его «дружески пожурить» за ту гаффу, которую он, на общее посмешище, учинил, представив появление в его ведомстве Жерома Ясинского как событие первостатейной важности (его статья, тому посвященная, озаглавлена «Сретение»). Этот, в сущности, пустяковый промах уронил его в глазах культурного общества больше, нежели все его прочие, с виду более серьезные оплошности. Анатолий Васильевич сконфузился и стал оправдываться тем, что он был уж очень тронут приходом «старика» (к тому же у старика сходство с К.Марксом — по крайней мере в шевелюре). И тут же он снова помчался куда-то... чтоб принять Ясинского вторично. По дороге Лариса его перехватила и предложила свои услуги. «В каком смысле? На что именно?» — «На все, в чем я могла бы оказаться полезной». — «Но ведь до сих пор вы были в стане наших врагов — в Народном доме!» — «Они теперь капитулируют». Луначарский растаял и включил Ларису в нашу комиссию.
По дороге домой зашел к Коле Лансере, чтоб переговорить с ним об его родственнике Володе Зеленкове. От последнего я на днях получил письмо, из которого явствует, что он попросит у меня взаймы. Добрый Колечка охотно взялся отвести от меня эту неприятность. Вечером у нас Эрнст, И.М.Степанов, Генри Брус и (в первый раз) мистер Эвелин Рейнольдс — востроносенький, гладко выбритый англичанин. И он, и Брус забрали у меня ряд этюдов и рисунков (особенно римских, 1903 года).
Брус в панике. Уверяет, что они в ближайшие дни погибнут (однако это не мешает ему приобретать художественные вещи). Вполне со мной согласен, что самое удивительное в опубликованных договорах — это отсутствие всякой информации союзников о нашей фактической невозможности продолжать войну и отсутствие хотя бы какого-либо «нащупывания почвы» в смысле заключения, «пока не поздно», мира. По этому поводу он даже напомнил мне, будто он, Брус, всегда держался того мнения, что Керенский погубит Россию! Ну что ж! И то хорошо, что теперь ему это так кажется; значит, поумнел, значит, недаром прошел для него опыт последних месяцев. Вообще же, Брус сейчас мне куда милее, нежели в дни Корниловского похода на Петербург! А кроме того, мне просто жаль всех этих «жертв английской политической жестокости». Ведь вовсе не исключена возможность, что для того, чтобы создавать трудности (или акцентировать на них внимание и на этом устроить род шантажа), «Сент-Джемский кабинет» допустит, чтоб их здесь (все посольства) в какой-то момент всех укокошили. И тут же у Бруса ребяческий припев: им-де (англичанам) доподлинно известно, будто в Смольном вместе с Лениным и Троцким заседают один немецкий и один австрийский агенты. И в этом он видит несомненное подтверждение тому, что большевики продали Россию Германии.
Пока что снова вся «буржуазная» (не коммунистическая) пресса приведена снова к молчанию, и дан мандат на арест министров Временного правительства, подписавших воззвание; в то же время продолжаются переговоры о перемирии. В освещении «Правды» и «Известий» это уже полная победа и... вся Европа охвачена революционным пожаром.
Только за обедом узнал, что сегодня состоялись похороны моей кузины Екатерины Сергеевны Зарудной-Кавос. — Я попробовал Степанову навязать издание мемуаров Обера. Особого отклика не встретил.




Юрий Готье, историк, академик, 44 года, директор Румянцевского музея, Москва:
Вещи идут своим порядком. О том, что делается за пределами России, мы ничего не знаем, потому что нам этого не сообщают, вероятно; в России большевики завоевывают ставку, ведут мирные переговоры, выпускают военнопленных немцев, словом, подготовляют падение бывшей России в объятия Германии при полной и непритворной радости громадного большинства русских горилл, неудержимо влекомых к родной и милой плетке хозяина. Все хорошо, что хорошо кончается; русско-немецкая война закончится тем, чем закончился бы процесс без войны: немцы завоюют русских — зачем же проливали столько крови, зачем подводили французов? Курьезно встречать среди большевически настроенных людей большие и крупные умы — или, по крайней мере, людей, которые такими считались — вроде Тимирязева. Сегодня об этом говорил в библиотечной комиссии Н. В. Богоявленский. В Музее обсуждали вопрос о том, долго ли мы протянем; решили, что до Рождества по деньгам и по топливу протянем — а потом?


Никита Окунев, 49 лет, служащий пароходства "Самолёт", Москва:
Все-таки надо признать, что наши настоящие властители Ленин и Троцкий люди недюжинные. Идут к своей цели напролом, пренебрегая никакими средствами. Если это и нахалы, то не рядовые, своего рода гении. Керенский перед ними мелок. Он может умереть, но него лучше того, что писали весной и летом, — уже не напишут.
На каких-то тюфяках, после царских, спит он теперь, и где он теперь находит слушателей для своего пустомельного, выходит, красноречия? Кто-то сказал, что «если вы хотите узнать, что такое слава, то спросите о том поросенка, нюхающего воздух».
Кстати, о славе, о честолюбии: обнародован декрет об отмене «сословий, званий и чинов». Все теперь (по Ленину) «граждане Российской республики». Но кто теперь возгордится таким «высоким» званием?
А в прошлом году я, выходец из крестьян Владимирской губ. и с 1911 г. «мещанин Сергиевского посада», ожидал пожалования меня в потомственные почетные граждане, согласно представления о том О-ва для содействия русскому торговому мореходству. Хорошо, что не успел получить этого звания, а то, пожалуй, считал бы теперь себя обиженным.
В Омске, под председательством Потанина, образовалось особое для Сибири правительство, не признающее Российской власти.
Петроградскую Думу Совет комиссаров «распустил», также как и Московскую. Конечно, она не думает подчиняться, но что она может сделать, когда штыки теперь на службе у Совета, а не у общественного мнения! В Москве, вот, законная, но разогнанная Дума только говорит, а в Управу ее не пускают и там хозяйничают большевики, причем председателем новой Думы является некто Афонин — полуграмотный мелкий подрядчик.
В Петрограде, при представлении толстовского «Живого трупа», публика, увидав в последнем акте на сцене городового, сначала несмело, а потом бурно и дружно зааплодировала. Видно, «старый друг — лучше новых двух».
Солдаты решили всерьез, что война кончена и нечего околачиваться на фронтах и в тылу, и разъезжаются по деревням (кстати, надо же участвовать в разгроме помещичьих и частновладельческих хозяйств). И кто их теперь удержит? Это уже не дезертирство, а великое переселение серых народов. Может, к лучшему?
В Москве Совет рабочих вместо Ногина выбрал себе в председатели еще более левого большевика М. Н. Покровского.