19 января 1958-го года
в дневниках
Борис Вронский, геолог, исследователь феномена Тунгусского метеорита, 59 лет, Москва:
19 января. воскресенье.
День проведен довольно тускло и безрадостно. Встал поздно. Собрался заняться “письменностью” — приведением в удобочитаемый вид воспоминаний об Аркагале, но “сорвался” и принялся за всякую мелочь, вроде приведения в относительный порядок внутренности письменного стола. Затем пришлось идти отправлять в Ленинград посылку, кстати, теперь посылки отправляются без проверки их содержимого. Вернувшись домой, не удержался от соблазна “хватить по маленькой” — явление, которое за последнее время приобретает характер укоренившейся привычки. Хуже всего, что это делается в одиночку и потаенно, а главное, систематически. Надо как-то покончить с этой пагубной стариковской привычкой.
Вечером смотрел по телевизору “Тихий Дон”, который, в общем, поставлен неплохо и не идет ни в какое сравнение с первой, еще немой, постановкой его в кино. Во вторник будет демонстрироваться вторая серия.
Проявил две фотопленки — вот, пожалуй, полный отчет о сегодняшнем дне. Надо сказать, что праздное существование столь же угнетающе действует на психику, как и чрезмерная работа.
АлександрТвардовский, поэт, 47 лет, Ялта:
19 января.
Вчера понес Валентине Михайловне («веселому скелетику») однотомник (появились вдруг в некоторых киосках) из чувства какого-то обязательства сделать этому человеку — что в силах моих — что-то приятное. Была очень обрадована и быстро-быстро начала, едва я задел эту сторону ее жизни, рассказывать.
Не могу не записать хотя бы вкратце, в основных моментах судьбу этой жертвы 1937 года.
На Магадане, куда ее с партией доставил тот горящий все время пути пароход, она попала, как все, на строительство города, которому было тогда 5 лет и который весь, до кирпичика, выстроен заключенными, людьми полураздетыми, голодными и до крайности истощенными (не голоден там был только тот, кто не работал, т.е. администрация, охрана, бригадиры и всякие мелкие чины из заключенных, большею частью уголовников). Кто работал, тот был голоден, потому что выполнить норму было невозможно, а без того 500 гр. хлеба урезывались. Рабочий день был до 16 ч.
Когда она все это рассказывает, все время называет некую Маргариту, Риту, отбывавшую с ней, дочь какой-то заслуженной артистки, не помогавшей дочери ничем (из страха, конечно), хотя 2 посылки в год разрешалось и деньги небольшие, — то и другое могло быть задержано при невыполнении нормы. С этой Ритой она делилась теми 50 руб., что ей присылала сестра, и тем сахарком, который из жалкого своего пайка мать и сестра целиком сохраняли для этих двух в год посылок. — Потом работали на мойке и погрузке бочек («рыбный двор»). Надсмотрщицы (какие-то УРБ — «урбы» из бабенок, пошедших на все в отношениях с начальством, — женщин по отношению к числу мужчин было страшно мало) были очень жестоки и беспощадны к остальным — неудачницам или «недотрогам». Свои мужчины, работавшие, к женщинам не приставали — им просто не нужны они были как женщины — так все были истощены. Одна из этих фавориток, любовница (одна из) самого начальника ОЛПа (?), возненавидела этих двоих за их дружбу, которая, м.б„ только и спасала их от гибели в этом аду. Ее слова, этой «Ильзы Кох»: «В лагере дружбы нет и не должно быть». Она назначила Риту в «клуб» — сборный пункт, место крайнего ужаса, где назначенных в тайгу (на лесозаготовки) держали до отправки, следя, чтобы они не сделали с собой чего-нибудь, что было обычным явлением. Узнав об этом, она, Мухина, бросилась туда и хитростью проникла в «клуб». («Ну, вот, никуда я не делась, как сказала, так и вернулась», — к часовым.) Там она прежде всего увидела сперва еще стоявшую на ногах, а потом упавшую, одну женщину, выпустившую себе кишки. («Стоит — и кишки до полу высыпались».) Нашла свою Риту, та плакала вместе с ней от горя и от радости, что хоть в тайгу — так вместе. Тут они, м<ежду> пр<очим>, поделили между собой поровну имевшиеся у них 80 руб. — на всякий случай (нет, это уже перед самой отправкой).
Когда при отправке и окончательном отборе «Ильза» увидела исплакавшуюся Риту, то сказала: «А ты чего ревешь? Ты остаешься, ведь за тебя в тайгу поедет Мухина». Это было самое жуткое и лишающее последних сил распоряжение — каприз садистки, разлучившей подруг. — «Тайга» была в 600 км, на машинах, мороз до 70°, обычно — 50, одежда: ватник, шапка, юбка (ватных штанов работающим не хватало), мужские ботинки, которые надевались на портянки из какого-нибудь тряпья. В «тайге» — уже не бараки, а палатки на 30 чел. — спали не раздеваясь. Там ей поначалу повезло, поставили на расчистку снега на территории лагеря: от работы близко до столовой — не так уставала. А на лесовалочные работы выходили за 8 — 10 — 12 километров (лес все время отодвигался — вырубался, а «перебазироваться» лагерь [не мог] так часто). Была возможность отдохнуть немного, полежать на койке (или нарах) вечером. Своим сопалаточницам она начала из вечера в вечер рассказывать все, что помнила из прочитанного, а помнила она всё, целые романы, напр<и- мер> Диккенса, — с именами героев, названиями местностей, датами и пр. Однажды вечером за этим делом их застал фактический начальник ОЛПа, грузин, женоубийца, отбывавший свои 10 лет, некий -швили. Не закричал, не запретил, а подсел и велел продолжать и долго еще разрешил после отбоя это «художественное чтение». А наутро сказал ей, что она будет сторожем овощехранилища, — это была работа-мечта, в тепле, работы никакой, картошки разрешалось варить целый котелок в ночь, а днем разрешалось спать. Но она почуяла недоброе, хотя женщины некоторые успокаивали ее: его облагораживает литература, потом — было известно, что он «интеллигентный человек», некогда инженер или что-то в этом роде. Он пришел к ней в первый же вечер и сказал, что теперь она будет рассказывать ему одному, и стал слушать. Имея в виду «облагораживание», она начала рассказывать ему что-то такое в нравственно-поучительном роде, какие-то «моралите». Но он, терпеливо прослушав одну-другую историю, сказал:
— Нет, это я не люблю. Ты рассказывай про любовь, а не про бедность и честность и т.п.
— Я сейчас не помню.
— К завтраку вспомни.
Назавтра он пришел к ней с закусками (и водкой?), фантастическими по ее тогдашним понятиям, — консервы, сало, печенье.
— Будем вместе ужинать, потом будешь рассказывать.
«Потом он полез ко мне... Я дала крику такого, что мужчины заключенные услыхали через форточку в окне, выходящем вверху вровень с землей. «Мухина уже орет» (украинец один). Но мужчины кинулись к появившемуся вдруг, по случайности, вечно спящему где-то «Вялому», как его все называли, настоящему нач<альни>ку ОЛПа, который проходил с нач<альни>ком военизированной охраны, каким-нибудь мл<адшим> лейтенантом. Тот вошел, увидел ее, растрепанную, осмотрелся: «Сторожите?» (на вы). «Ну, хорошо, сторожите, варите картошку — это можно». И, обняв -швили за плечи, увел его. Странный человек (по-моему — пьяница), которого и женщины не интересовали, но что-то, как она говорит, в нем было доброе — он только не видел ничего и, препоручив все этому -швили, спал день и ночь. — На другой день ей было приказано заступить опять на снег, она обрадовалась было прежней жизни, но сказали, что утром она пойдет «на лес», т.е. за 10 км — подъем в 4.30, завтрак, работать до 6 часов, потом возвращение и обед с ужином вместе. Тут, наконец, она должна была неизбежно погибнуть, как множество до и после нее. —
Выходили на работу ночью, в темень или при луне шли 10 км по льду реки в глубь тайги, а там, свернув по снегу целиком или по вчерашним следам, добирались до места рубки. Всё вручную — плохими пилами и топорами... «А я никогда как-то не могла, еще при отце, научиться пилить, пила у меня не шла, как надо, и это всегда было для меня мукой». Однажды, когда окончилась работа дня в 6 часов, она была оставлена с теми, что не выполнили нормы (она была ужасно велика), и должна была работать до выполнения, но и к 11 ч. норма не была выполнена, но охрана замерзла и устала. Охрана весь день сидела у костра, а когда кто из заключенных подходил, говорила:
— Кто хорошо работает, тот не мерзнет.
Отдельный костер разжигать не разрешалось. Ее уговорили сопалатницы, видя, что она уже не держится на ногах от хронического переутомления, пойти к грузину, поступиться самолюбием, попросить облегчения, — иначе же смерть. Он проигрывал пластинки на патефоне в своей теплой конуре и был грустен — «он, конечно, — говорит она, — м.б., и действительно тосковал по своей Грузии».
— Всем я могу дать легкую работу? Нет. А почему должен тебе? Кто мне идет навстречу, тому и я могу пойти. Аты не идешь навстречу. — М.б., с отчаяния она бы и согласилась уже «пойти навстречу» (она этого не говорит), но у нее к «восточным мужчинам» идиосинкразия (?) — непреодолимое отвращение и ужас. — И она пошла опять в лес. Она уже дважды была оттолкнута в последний миг в сторону почти уже из-под ствола падающего дерева — ничего уже не соображала: куда отбежать, как увернуться от опасности. Бригадир сказал -швили, чтобы ее забрали, он видеть ее не может — такая она мертвая. Забрал, но тут она заболела окончательно. Но вдруг пришли вести о «переследствии», поднявшие и ее на ноги. Это был уже 40-й или 41-й год, 4-й год ее заключения (3 года тюрьмы), многих после переследствия выпускали с реабилитацией или зачетом отбытого. И ее в числе других повезли в Саратов. Десятки пересыльных пунктов, тюрем всяких «Тайшетов» — в том смысле, как мне разъяснили в Сибири, — саратовская тюрьма. — Свидание с матерью и сестрой. — Пере- следствие — очная ставка с ее «благодетелем» Вадимом Земным (живет теперь здесь, в Ялте, помню, как-то писал мне, взывал о помощи с продвижением книжки или в этом роде). Решение, посланное в Москву на утверждение. Нач<альник> тюрьмы уже поздравлял и говорил, что теперь уже всё. Она уже раздала все свое жалкое барахлишко тем, что оставались в камере. Вдруг ее вызвали и уже не объявили, а показали решение «тройки» пересмотра: 8 лет вм<есто> 10, с зачетом отбытого срока. Еще 4 года (фактически пробыла она 5 лет), но уже не на Кр<айнем> Севере, а в Караганде на мелиоративных работах, при такой же почти тем<пературе> зимой и жаре летом и пр. Она написала отчаянный призыв к нач<альнику> тюрьмы с просьбой о свидании. Тот сделал. Когда мать и сестра увидели солдата, который вошел в калитку (уже полгода — как она стукнет, скрипнет, эта калитка, знали: Валя!), они поняли сразу и прибежали в тюрьму — прощаться уже навеки, теперь они уже не надеялись нисколько, что она выдержит все это с начала. Поцеловаться не разрешил часовой, да нельзя было — их разделял широкий, перегораживающий, как прилавок или стойка, комнату от стены до стены пополам [барьер]. «Вы поцелуйте друг у друга руки», — посоветовал часовой. Так они и сделали. Это не единственный штрих, отблеск человеческого участия, доброты в этом мрачном и жутком мире, который в целом ни в чем не уступает фашистским заведениям. — Простившись с Ритой, она в тайге встретилась с шофером из Магадана, спросила — не бывает ли он на «рыбном дворе» — бывает — и просила передать Рите такой-то записку и 40 руб. — здесь они ей не были, м.б. (этого она не говорила), нужны, а та там без нее должна была совсем ослабеть. «Как твоя фамилия?» — и выяснилось, что он имеет к ней записку с «рыбного двора» от Риты такой-то и 40 руб. «Вся наша палатка смеялась и плакала». Сама она, между прочим, плакала часто и много, — в ней странное и удивительное сочетание предельной слабости духа и тела и вместе какой-то живучести и тягучести. — «Меня никто из допрашивавших не бил, — заявляет она. — Не знаю, и никто не мог понять — почему». Если бы это было благоволение к ее женским данным, молодости, то оно отразилось бы и в другом — переводе на другую работу, выдаче рукавиц и т.п. Ее не били, но лишением сна истязали, как всех — еще до приговора, при начальных допросах (в тюрьме). Один следователь даже, щадя ее, говорил: я выйду на 30 — 40 минут, поспите здесь — она не могла уснуть, хотя умирала от усталости, — спать давали не более двух часов в сутки — пока не подпишет (зачем это «подписание» было нужно, я так и не пойму до сих пор — но его добивались). Этот следователь говорил ей со всей откровенностью: — Не только вы, но все сотни, что прошли через мои руки, все так же невиновны, как и вы. Хотя бы мне дали одного настоящего врага народа, «душу отвести» (оправдаться перед самим собой за этих). Черт меня дернул окончить юрфак, у меня жена и дети, отсюда я могу уйти только туда, где вы...
Летом прошлого года ее вызывали в военную прокуратуру свидетельницей по делу этого следователя, находившегося под стражей. Оказалось, что он достиг за это время высоких степеней и был в заключении как один из «бери- анской клики». Она говорила о нем всю правду — т.е. хорошее. Ее спросили: а знала ли она такую-то и такую-то и т.д. Он их избивал и истязал самолично. Что с ним дальше — неизвестно. —
Проснулся сегодня с сердцебиением от тяжелого сна, — из тех, после которых всерьез радуешься, что это был сон. Портной какой-то примеривает мне костюм — сметанный — и говорит, что это нужно, п<отому> ч<то> завтра (или сегодня ночью) меня арестуют, есть уже ордер и поэтому нужно закончить мой костюм. Я мучаюсь ожиданием этого часа, говорю с каким-то военным, типа «инструкторов»,кот<орый> будто бы мне сочувствует и даже советует мне попроситься в некую вроде как экспедиц<ионную> группу генерала такого-то. «Там ведь я же должен буду пойти в качестве рядового». — «Да, конечно». — «Как же можно, — в отчаянии говорю я стыдные мне и во сне слова, — как можно меня, поэта всесоюзной и даже мировой известности...» «Ну, уж и мировой», — скупо и едко усмехается «инструктор», и я вижу, что напрасно сказал это и что он, конечно, прав, и мне вдобавок ко всему еще и стыдно. — Так и проснулся, было еще меньше 7 ч., темно, сел делать эту запись. —
Примечание: «Веселый скелетик» - это Валентина Михайловна Мухина-Петринская, (7 февраля 1909 — 5 июня 1993) — советская детская писательница, прозаик, представитель направления романтического реализма.
Борис Вронский, геолог, исследователь феномена Тунгусского метеорита, 59 лет, Москва:
19 января. воскресенье.
День проведен довольно тускло и безрадостно. Встал поздно. Собрался заняться “письменностью” — приведением в удобочитаемый вид воспоминаний об Аркагале, но “сорвался” и принялся за всякую мелочь, вроде приведения в относительный порядок внутренности письменного стола. Затем пришлось идти отправлять в Ленинград посылку, кстати, теперь посылки отправляются без проверки их содержимого. Вернувшись домой, не удержался от соблазна “хватить по маленькой” — явление, которое за последнее время приобретает характер укоренившейся привычки. Хуже всего, что это делается в одиночку и потаенно, а главное, систематически. Надо как-то покончить с этой пагубной стариковской привычкой.
Вечером смотрел по телевизору “Тихий Дон”, который, в общем, поставлен неплохо и не идет ни в какое сравнение с первой, еще немой, постановкой его в кино. Во вторник будет демонстрироваться вторая серия.
Проявил две фотопленки — вот, пожалуй, полный отчет о сегодняшнем дне. Надо сказать, что праздное существование столь же угнетающе действует на психику, как и чрезмерная работа.
АлександрТвардовский, поэт, 47 лет, Ялта:
19 января.
Вчера понес Валентине Михайловне («веселому скелетику») однотомник (появились вдруг в некоторых киосках) из чувства какого-то обязательства сделать этому человеку — что в силах моих — что-то приятное. Была очень обрадована и быстро-быстро начала, едва я задел эту сторону ее жизни, рассказывать.
Не могу не записать хотя бы вкратце, в основных моментах судьбу этой жертвы 1937 года.
На Магадане, куда ее с партией доставил тот горящий все время пути пароход, она попала, как все, на строительство города, которому было тогда 5 лет и который весь, до кирпичика, выстроен заключенными, людьми полураздетыми, голодными и до крайности истощенными (не голоден там был только тот, кто не работал, т.е. администрация, охрана, бригадиры и всякие мелкие чины из заключенных, большею частью уголовников). Кто работал, тот был голоден, потому что выполнить норму было невозможно, а без того 500 гр. хлеба урезывались. Рабочий день был до 16 ч.
Когда она все это рассказывает, все время называет некую Маргариту, Риту, отбывавшую с ней, дочь какой-то заслуженной артистки, не помогавшей дочери ничем (из страха, конечно), хотя 2 посылки в год разрешалось и деньги небольшие, — то и другое могло быть задержано при невыполнении нормы. С этой Ритой она делилась теми 50 руб., что ей присылала сестра, и тем сахарком, который из жалкого своего пайка мать и сестра целиком сохраняли для этих двух в год посылок. — Потом работали на мойке и погрузке бочек («рыбный двор»). Надсмотрщицы (какие-то УРБ — «урбы» из бабенок, пошедших на все в отношениях с начальством, — женщин по отношению к числу мужчин было страшно мало) были очень жестоки и беспощадны к остальным — неудачницам или «недотрогам». Свои мужчины, работавшие, к женщинам не приставали — им просто не нужны они были как женщины — так все были истощены. Одна из этих фавориток, любовница (одна из) самого начальника ОЛПа (?), возненавидела этих двоих за их дружбу, которая, м.б„ только и спасала их от гибели в этом аду. Ее слова, этой «Ильзы Кох»: «В лагере дружбы нет и не должно быть». Она назначила Риту в «клуб» — сборный пункт, место крайнего ужаса, где назначенных в тайгу (на лесозаготовки) держали до отправки, следя, чтобы они не сделали с собой чего-нибудь, что было обычным явлением. Узнав об этом, она, Мухина, бросилась туда и хитростью проникла в «клуб». («Ну, вот, никуда я не делась, как сказала, так и вернулась», — к часовым.) Там она прежде всего увидела сперва еще стоявшую на ногах, а потом упавшую, одну женщину, выпустившую себе кишки. («Стоит — и кишки до полу высыпались».) Нашла свою Риту, та плакала вместе с ней от горя и от радости, что хоть в тайгу — так вместе. Тут они, м<ежду> пр<очим>, поделили между собой поровну имевшиеся у них 80 руб. — на всякий случай (нет, это уже перед самой отправкой).
Когда при отправке и окончательном отборе «Ильза» увидела исплакавшуюся Риту, то сказала: «А ты чего ревешь? Ты остаешься, ведь за тебя в тайгу поедет Мухина». Это было самое жуткое и лишающее последних сил распоряжение — каприз садистки, разлучившей подруг. — «Тайга» была в 600 км, на машинах, мороз до 70°, обычно — 50, одежда: ватник, шапка, юбка (ватных штанов работающим не хватало), мужские ботинки, которые надевались на портянки из какого-нибудь тряпья. В «тайге» — уже не бараки, а палатки на 30 чел. — спали не раздеваясь. Там ей поначалу повезло, поставили на расчистку снега на территории лагеря: от работы близко до столовой — не так уставала. А на лесовалочные работы выходили за 8 — 10 — 12 километров (лес все время отодвигался — вырубался, а «перебазироваться» лагерь [не мог] так часто). Была возможность отдохнуть немного, полежать на койке (или нарах) вечером. Своим сопалаточницам она начала из вечера в вечер рассказывать все, что помнила из прочитанного, а помнила она всё, целые романы, напр<и- мер> Диккенса, — с именами героев, названиями местностей, датами и пр. Однажды вечером за этим делом их застал фактический начальник ОЛПа, грузин, женоубийца, отбывавший свои 10 лет, некий -швили. Не закричал, не запретил, а подсел и велел продолжать и долго еще разрешил после отбоя это «художественное чтение». А наутро сказал ей, что она будет сторожем овощехранилища, — это была работа-мечта, в тепле, работы никакой, картошки разрешалось варить целый котелок в ночь, а днем разрешалось спать. Но она почуяла недоброе, хотя женщины некоторые успокаивали ее: его облагораживает литература, потом — было известно, что он «интеллигентный человек», некогда инженер или что-то в этом роде. Он пришел к ней в первый же вечер и сказал, что теперь она будет рассказывать ему одному, и стал слушать. Имея в виду «облагораживание», она начала рассказывать ему что-то такое в нравственно-поучительном роде, какие-то «моралите». Но он, терпеливо прослушав одну-другую историю, сказал:
— Нет, это я не люблю. Ты рассказывай про любовь, а не про бедность и честность и т.п.
— Я сейчас не помню.
— К завтраку вспомни.
Назавтра он пришел к ней с закусками (и водкой?), фантастическими по ее тогдашним понятиям, — консервы, сало, печенье.
— Будем вместе ужинать, потом будешь рассказывать.
«Потом он полез ко мне... Я дала крику такого, что мужчины заключенные услыхали через форточку в окне, выходящем вверху вровень с землей. «Мухина уже орет» (украинец один). Но мужчины кинулись к появившемуся вдруг, по случайности, вечно спящему где-то «Вялому», как его все называли, настоящему нач<альни>ку ОЛПа, который проходил с нач<альни>ком военизированной охраны, каким-нибудь мл<адшим> лейтенантом. Тот вошел, увидел ее, растрепанную, осмотрелся: «Сторожите?» (на вы). «Ну, хорошо, сторожите, варите картошку — это можно». И, обняв -швили за плечи, увел его. Странный человек (по-моему — пьяница), которого и женщины не интересовали, но что-то, как она говорит, в нем было доброе — он только не видел ничего и, препоручив все этому -швили, спал день и ночь. — На другой день ей было приказано заступить опять на снег, она обрадовалась было прежней жизни, но сказали, что утром она пойдет «на лес», т.е. за 10 км — подъем в 4.30, завтрак, работать до 6 часов, потом возвращение и обед с ужином вместе. Тут, наконец, она должна была неизбежно погибнуть, как множество до и после нее. —
Выходили на работу ночью, в темень или при луне шли 10 км по льду реки в глубь тайги, а там, свернув по снегу целиком или по вчерашним следам, добирались до места рубки. Всё вручную — плохими пилами и топорами... «А я никогда как-то не могла, еще при отце, научиться пилить, пила у меня не шла, как надо, и это всегда было для меня мукой». Однажды, когда окончилась работа дня в 6 часов, она была оставлена с теми, что не выполнили нормы (она была ужасно велика), и должна была работать до выполнения, но и к 11 ч. норма не была выполнена, но охрана замерзла и устала. Охрана весь день сидела у костра, а когда кто из заключенных подходил, говорила:
— Кто хорошо работает, тот не мерзнет.
Отдельный костер разжигать не разрешалось. Ее уговорили сопалатницы, видя, что она уже не держится на ногах от хронического переутомления, пойти к грузину, поступиться самолюбием, попросить облегчения, — иначе же смерть. Он проигрывал пластинки на патефоне в своей теплой конуре и был грустен — «он, конечно, — говорит она, — м.б., и действительно тосковал по своей Грузии».
— Всем я могу дать легкую работу? Нет. А почему должен тебе? Кто мне идет навстречу, тому и я могу пойти. Аты не идешь навстречу. — М.б., с отчаяния она бы и согласилась уже «пойти навстречу» (она этого не говорит), но у нее к «восточным мужчинам» идиосинкразия (?) — непреодолимое отвращение и ужас. — И она пошла опять в лес. Она уже дважды была оттолкнута в последний миг в сторону почти уже из-под ствола падающего дерева — ничего уже не соображала: куда отбежать, как увернуться от опасности. Бригадир сказал -швили, чтобы ее забрали, он видеть ее не может — такая она мертвая. Забрал, но тут она заболела окончательно. Но вдруг пришли вести о «переследствии», поднявшие и ее на ноги. Это был уже 40-й или 41-й год, 4-й год ее заключения (3 года тюрьмы), многих после переследствия выпускали с реабилитацией или зачетом отбытого. И ее в числе других повезли в Саратов. Десятки пересыльных пунктов, тюрем всяких «Тайшетов» — в том смысле, как мне разъяснили в Сибири, — саратовская тюрьма. — Свидание с матерью и сестрой. — Пере- следствие — очная ставка с ее «благодетелем» Вадимом Земным (живет теперь здесь, в Ялте, помню, как-то писал мне, взывал о помощи с продвижением книжки или в этом роде). Решение, посланное в Москву на утверждение. Нач<альник> тюрьмы уже поздравлял и говорил, что теперь уже всё. Она уже раздала все свое жалкое барахлишко тем, что оставались в камере. Вдруг ее вызвали и уже не объявили, а показали решение «тройки» пересмотра: 8 лет вм<есто> 10, с зачетом отбытого срока. Еще 4 года (фактически пробыла она 5 лет), но уже не на Кр<айнем> Севере, а в Караганде на мелиоративных работах, при такой же почти тем<пературе> зимой и жаре летом и пр. Она написала отчаянный призыв к нач<альнику> тюрьмы с просьбой о свидании. Тот сделал. Когда мать и сестра увидели солдата, который вошел в калитку (уже полгода — как она стукнет, скрипнет, эта калитка, знали: Валя!), они поняли сразу и прибежали в тюрьму — прощаться уже навеки, теперь они уже не надеялись нисколько, что она выдержит все это с начала. Поцеловаться не разрешил часовой, да нельзя было — их разделял широкий, перегораживающий, как прилавок или стойка, комнату от стены до стены пополам [барьер]. «Вы поцелуйте друг у друга руки», — посоветовал часовой. Так они и сделали. Это не единственный штрих, отблеск человеческого участия, доброты в этом мрачном и жутком мире, который в целом ни в чем не уступает фашистским заведениям. — Простившись с Ритой, она в тайге встретилась с шофером из Магадана, спросила — не бывает ли он на «рыбном дворе» — бывает — и просила передать Рите такой-то записку и 40 руб. — здесь они ей не были, м.б. (этого она не говорила), нужны, а та там без нее должна была совсем ослабеть. «Как твоя фамилия?» — и выяснилось, что он имеет к ней записку с «рыбного двора» от Риты такой-то и 40 руб. «Вся наша палатка смеялась и плакала». Сама она, между прочим, плакала часто и много, — в ней странное и удивительное сочетание предельной слабости духа и тела и вместе какой-то живучести и тягучести. — «Меня никто из допрашивавших не бил, — заявляет она. — Не знаю, и никто не мог понять — почему». Если бы это было благоволение к ее женским данным, молодости, то оно отразилось бы и в другом — переводе на другую работу, выдаче рукавиц и т.п. Ее не били, но лишением сна истязали, как всех — еще до приговора, при начальных допросах (в тюрьме). Один следователь даже, щадя ее, говорил: я выйду на 30 — 40 минут, поспите здесь — она не могла уснуть, хотя умирала от усталости, — спать давали не более двух часов в сутки — пока не подпишет (зачем это «подписание» было нужно, я так и не пойму до сих пор — но его добивались). Этот следователь говорил ей со всей откровенностью: — Не только вы, но все сотни, что прошли через мои руки, все так же невиновны, как и вы. Хотя бы мне дали одного настоящего врага народа, «душу отвести» (оправдаться перед самим собой за этих). Черт меня дернул окончить юрфак, у меня жена и дети, отсюда я могу уйти только туда, где вы...
Летом прошлого года ее вызывали в военную прокуратуру свидетельницей по делу этого следователя, находившегося под стражей. Оказалось, что он достиг за это время высоких степеней и был в заключении как один из «бери- анской клики». Она говорила о нем всю правду — т.е. хорошее. Ее спросили: а знала ли она такую-то и такую-то и т.д. Он их избивал и истязал самолично. Что с ним дальше — неизвестно. —
Проснулся сегодня с сердцебиением от тяжелого сна, — из тех, после которых всерьез радуешься, что это был сон. Портной какой-то примеривает мне костюм — сметанный — и говорит, что это нужно, п<отому> ч<то> завтра (или сегодня ночью) меня арестуют, есть уже ордер и поэтому нужно закончить мой костюм. Я мучаюсь ожиданием этого часа, говорю с каким-то военным, типа «инструкторов»,кот<орый> будто бы мне сочувствует и даже советует мне попроситься в некую вроде как экспедиц<ионную> группу генерала такого-то. «Там ведь я же должен буду пойти в качестве рядового». — «Да, конечно». — «Как же можно, — в отчаянии говорю я стыдные мне и во сне слова, — как можно меня, поэта всесоюзной и даже мировой известности...» «Ну, уж и мировой», — скупо и едко усмехается «инструктор», и я вижу, что напрасно сказал это и что он, конечно, прав, и мне вдобавок ко всему еще и стыдно. — Так и проснулся, было еще меньше 7 ч., темно, сел делать эту запись. —
Примечание: «Веселый скелетик» - это Валентина Михайловна Мухина-Петринская, (7 февраля 1909 — 5 июня 1993) — советская детская писательница, прозаик, представитель направления романтического реализма.